7 ноября. Многие хотели сопровождать меня при осмотре достопримечательностей Милана. Но решение мое неизменно: знаменитые памятники я буду осматривать в полном одиночестве. Предоставим уснувшему вкусу путешественников-немцев пробуждаться от болтовни чичероне из всех слоев общества. Ничто так не возмущает людей, способных полюбить искусство, как эта болтовня: из-за нее становишься несправедливым ко всему, что не вполне совершенно. Здесь даже самый честный в мире человек станет, ради чести национальной, расхваливать какой-нибудь нелепый дворец, примечательный лишь своими размерами. Ежедневно я наблюдаю это на примере г-на Реины, патриота 1799 года, удостоившегося испытать преследования. Кстати, г-н Реина дал мне прочитать весьма любопытную небольшую книжку: историю ломбардских патриотов, высланных к устью Каттаро, написанную г-ном Апостоли, горбуном, не менее, быть может, остроумным, чем Шанфор. В Италии французское остроумие — вещь очень редкая: здесь оно тонет в многословии.
Крайняя нужда заставила в последнее время бедного Апостоли стать австрийским шпионом. Он сам рассказал об этом своим друзьям, собравшимся в Падуанском кафе, и бесчестие не коснулось его. Говорят, этот блестящего ума горбун уже умер с голоду. Книжка его озаглавлена «Lettere sirmiense». Он пишет одну правду, даже когда она обращается против его сотоварищей по ссылке, и никогда не впадает в напыщенность и пустословие, которыми ссыльный француз не преминул бы уснастить подобное повествование.
По-настоящему любовался я в Милане куполом собора, возвышающимся над деревьями сада при вилле Бельджойозо, фресками Аппиани в той же вилле и его «Апофеозом Наполеона» в палаццо Реджо. Франция не создала ничего подобного. Никаких рассуждений не требуется, чтобы счесть это произведение прекрасным: оно наслаждение для глаз. Без такого наслаждения, в некотором смысле инстинктивного и, во всяком случае, поначалу не рассудочного, нет ни живописи, ни музыки. Между тем я видел, как люди из Кенигсберга приходят к наслаждению искусством через рассуждения о нем. Север судит об искусстве на основании пережитых ранее чувств, Юг — на основании того непосредственного удовольствия, которое возникает в данный момент.
8 ноября. Цирк, возвышающийся среди крепостных бастионов, превращенных в бульвары для прогулок и обсаженных платанами, которые в этой плодородной почве за десять лет вырастают на пятьдесят футов, еще одно прекрасное создание Наполеона. Арену этого цирка можно наполнять водой, — три дня назад я видел, как тридцать тысяч зрителей присутствовали на потешном морском сражении, в котором участвовали лодочники с Комо. Накануне же я смотрел, как в честь прибытия некоего австрийского эрцгерцога любители лошадей на античных колесницах (bighe) оспаривали друг у друга приз за скорость, объезжая четыре раза вокруг spina[74] цирка. Жители Милана с ума сходят от этого зрелища, к которому я довольно равнодушен. Я уже начал скучать, когда бега сменились причудливым и отвратительным зрелищем: тридцать шесть карликов ростом в три с половиной фута, посаженные в мешки, которые завязывали им у шеи, состязались на приз, прыгая по-лягушачьи. Бедняги все время падали, возбуждая хохот народа, а в этой стране, где живут непосредственными ощущениями, все — народ, даже прекрасная синьора Формиджини.
Вечером я с негодованием говорил об этой бесчеловечности в ложе одной дамы, славящейся своей любезностью, своей disinvoltura[75] и просвещенностью. Она мне сказала: «Здешние карлики — народ веселый. Посмотрите на того, что продает дамам цветы у входа в Скáла: он очень едко шутит». В Милане найдется, пожалуй, не менее тысячи жителей ростом ниже трех футов: это от сырого климата и от panera (превосходные местные сливки — таких не найти нигде, даже в Швейцарии). Эрцгерцог, в честь которого крайние реакционеры, насаженные в Миланский муниципалитет, устраивают эти празднества, — человек рассудительный, холодный, неряшливо одетый, весьма сведущий в статистике, ботанике и геологии. Но беседовать с дамами он не умеет. Я видел, как он прогуливался пешком во время Корсо, — на нем были сапоги, каких не надел бы и мой лакей. Государь — это только церемония, как сказал кто-то, уж не помню, кто именно, Людовику XVI. Здесь сожалеют о любезности и хлыщеватости принца Евгения; благодаря этим свойствам он находил для каждой женщины приятное словцо. Довольно тусклый в Париже, вице-король в Милане блистал и сходил за человека отменной любезности. В этой области французы не имеют соперников. Объявлено, что 31 декабря состоится торжественный въезд императора Франца. Никакого успеха он иметь не будет. Миланцы не очень-то поддаются увлечению. В Париже охотно машут платочками кому угодно и в ту минуту почти искренне. Здесь семнадцатилетние юноши молчаливы и пасмурны: никакой ветрености и веселья. В Италии веселость необычайно редка — ведь я не назову весельем радость удовлетворенной страсти.
10 ноября. Проделал девять миль в седиоле по укреплениям Милана, возвышающимся на тридцать футов над землей; здесь, в местности совершенно плоской, это порядочная высота. Благодаря изумительному плодородию почвы равнина эта повсюду производит впечатление леса: в ста шагах уже ничего не видишь. Сегодня 10 ноября, а на деревьях держится вся листва. Местами она великолепных красных и темно-бурых тонов. От бастиона ди Порта-Нова до ворот Маренго — величественный вид вдаль, на Альпы. Это — одно из прекраснейших зрелищ, какими я наслаждался в Милане. Мне показали Резегон ди Лек и Монте-Розу. Когда видишь эти горы, высящиеся вдалеке над плодородной равниной, они поражают своей красотой, но в красоте этой есть нечто успокоительное, как в греческом зодчестве. Горы Швейцарии, напротив, всегда напоминают мне о слабости человека, о каком-нибудь бедняге-путешественнике, унесенном лавиной. Ощущения эти имеют, по-видимому, узколичный характер. Русский поход поссорил меня со снегом, не из-за того, что я сам подвергался опасности, но из-за отвратительного зрелища ужасных страданий и отсутствия жалости в людях. В Вильне дыры в стенах госпиталя затыкали кусками оледенелых трупов. Может ли при таких воспоминаниях вид снега показаться приятным?
Сойдя с седиолы, я отправился в фойе Скáлы слушать, как репетируют «Магомета», музыка Винтера, знаменитого у немцев композитора. Там есть одна замечательная молитва, ее исполняют Галли и певицы Феста и Басси. Ждут приезда Россини, собирающегося писать оперу на сюжет «Сороки-воровки» по итальянскому либретто, которое готовит Герардини. Говорят, опера будет называться «Gazza-ladra» («Сорока-воровка»). На мой взгляд, это жалкий сюжет, мало подходящий для музыки. О Россини рассказывают очень много дурного. Он лентяй, обкрадывает антрепренеров, сам себя обкрадывает, и т. д., и т. п. Пусть так, но есть очень много вполне добропорядочных музыкантов, вызывающих у меня зевоту! Вчера на мессе в церкви Серви на органе божественно исполнялись самые страстные кантилены Моцарта и Россини: «Cantare pares».
Сколько на свете людей, которым нравится рассказывать всевозможные мерзости про гениального человека лишь за то, что он смеется над всякой социальной иерархией! Можно смело сказать, что в наше время, когда процветает выклянчивание похвал, кумовство и газетное торгашество, зависть к человеку — это единственный достоверный показатель его высоких достоинств.