В ложе г-на ди Бреме я часто встречаюсь с г-ном Борсьери: это чисто французский ум, живой и дерзновенный. У маркиза Эрмеса Висконти очень верные и довольно ясно выраженные мысли, хотя он слишком уж страстный почитатель Канта.
Если задуматься над вопросом, кто первый философ в Италии, мне кажется, придется выбирать между г-ном Висконти и г-ном Джойей, автором десяти томов in-4°, которому ежедневно угрожает тюремное заключение. Впрочем, госпожа Бельмонте говорила мне, что в Неаполе имеется своя философская школа. Но я был бы не слишком высокого мнения о том, кто, живя в Неаполе, выпустил бы в свет какое-нибудь метафизическое рассуждение о человеке и природе. Есть люди, которые его опередили: они добились, чтобы их рассуждения на этот предмет признаны были официальными, и теперь могут отправить неаполитанского философа на виселицу. Без малого семнадцать лет назад они с помощью Нельсона[84] доставили себе удовольствие повесить всех, кто в Неаполе отличался умом. Какой французский адмирал выступал когда-либо в роли этого Нельсона, которому в Эдинбурге, стране мысли и гуманности, воздвигли памятник? Народы Севера сверх меры преклоняются перед готовностью жертвовать жизнью, единственной доблестью, которую невозможно заподозрить в лицемерии, и единственной, понятной всякому.
Такого рода истины очень вредят мне в кружках, притязающих на философические интересы, но где, однако же, приходится изображать почтение к разного сорта лжи. В обществе женщин я чувствую себя лучше: там люди бывают забавны, бывают скучны, но никогда не проявляют гнусности.
В ложу г-на ди Бреме часто приходит г-н Конфалоньери[85], человек мужественный и любящий свою родину. Г-н Кризостомо Берше[86] отлично перевел на итальянский язык несколько стихотворений Бюргера. Он — impiegato (состоит на государственной службе), и его итальянские стихи, сами удивленные тем, что в них заключена какая-то мысль, отличаются таким здравым смыслом, что это может грозить ему отставкой. Г-н Трекки[87], человек любезный и из всех итальянцев, которых я встречал, более всего похожий на француза, появляясь иногда в ложе, оживляет своей веселостью наши литературные споры.
В Париже я не знаю ничего достойного сравнения с этой ложей, куда каждый вечер приходят один за другим пятнадцать — двадцать выдающихся людей. Когда разговор перестает занимать, все слушают музыку.
До и после посещения г-на ди Бреме я захожу еще в пять-шесть лож, где разговор уж никогда не принимает философического характера. В Париже ни за какие миллионы не доставишь себе подобных вечеров. За стенами Скáлы может идти дождь, снег, — не все ли равно? Все лучшее общество собирается в ста восьмидесяти ложах этого театра, в котором их вообще двести четыре. Самая приятная из этих лож (я употребляю слово «приятная» во французском смысле — оживленная, веселая, блестящая, полная противоположность скуке), быть может, ложа госпожи Нины Виганó, дочери гениального человека, создавшего «Мирру». Госпожа Нина, или, как называют в Италии всех женщин, даже герцогинь, говоря о них даже в их присутствии, la Нина, с неподражаемым очарованием поет венецианские песни Перрукини и некоторые другие полные страсти песни, которые когда-то сочинил для нее Караффа. La Нина — художница-миниатюристка, и в своем узком жанре она проявляет во сто раз больше дарования, чем многие знаменитые живописцы.
Я стараюсь не пропустить ни одного из вечеров, которые эта любезная особа дает каждую пятницу — ведь только по пятницам в Скáла нет представления. К часу ночи, когда остается всего восемь или десять человек гостей, всегда находится какой-нибудь рассказчик очень веселых анекдотов из венецианской жизни около 1790 года. Между 1740 и 1796 годом Венеция была, кажется, самым счастливым городом в мире, самым свободным от феодальных глупостей и от суеверий, доныне омрачающих жизнь в остальной Европе и в Северной Америке. Венеция была полной противоположностью Лондону: самое главное то, что глупость, именуемая importance[88], вне политических церемоний была там так же незнакома, как веселье — траппистам. Венецианские анекдоты, которые la Нина рассказывала нам вчера, могли бы составить целый том. Визит, нанесенный г-жой Бенсони патриарху с целью спасти одного несчастного человека, которого назавтра должны были вести на казнь: он и вправду пошел на казнь, но на его пути не преминул оказаться патриарх. Некий не лишенный фатовства иностранец говорит при г-не Р.: «Ну, я уезжаю удовлетворенный: я обладал самой красивой женщиной в Венеции». На следующий день г-н Р. в сопровождении слуги, несущего огромный ящик с пистолетами, является к иностранцу требовать удовлетворения. Любовница Р. некрасива, и ей пятьдесят лет. Венеция была счастлива, хотя гражданское правосудие в ней было жалкое, а уголовного, собственно, вовсе не имелось.
Если в Венеции обнаруживался кто-либо достойный осмеяния, на другой же день появлялось двадцать сонетов. Любезная Нина знает их наизусть, но декламирует лишь после очень настоятельных просьб.
Я поверил всему, что она нам говорила о любезности венецианцев, после того как госпожа К. познакомила меня с полковником Корнером. Удивительно прост этот любезный молодой человек, который под огнем добыл все свои знаки отличия, предки которого были дожами еще до того, как семейство получило дворянское звание, и который успел уже прожить два миллиона. Какое фатовство проявлял бы такой человек в любой другой стране!
Он отлично импровизировал на пикнике, устроенном нами вчера в Кассина деи Поми: читались отличные стихи, высказывались приятные мысли и отсутствовала какая бы то ни было аффектация. Г-н Анчилло, аптекарь из Венеции, обаятельный человек, прочитал вслух старинный аристократический сонет о рождении Христа. В сатире Вольтера слишком много остроумия; венецианская сатира более чувственна: она с необычайным изяществом играет общеизвестными идеями. Г-н Анчилло прочел нам несколько стихотворений Буратти[89]. Если это и не совершенство, то во всяком случае близко к нему.
Сегодня вечером у Нины я встретил графа Заурау, австрийского губернатора Милана. Это человек отлично образованный и, как я подозреваю, умный. Думаю, что он по рождению не дворянин, и это обязывает его не относиться к власти легкомысленно. Он что-то сказал о «Кориолане» (балет Виганó), и я сразу почувствовал, что ему свойственно утонченное понимание искусства, которого никогда не обнаружишь у французского литератора, начиная с Вольтера.
13 ноября. Не решаюсь пересказывать любовные анекдоты. — В Брешии около 1786 года жил граф Вителлески, человек необыкновенный, энергией своей напоминавший о средневековье. Все, что я о нем слышал, свидетельствует о характере вроде Каструччо Кастракани[90]. Это был просто честный человек, и характер его проявлялся только в том, что он расточал свое состояние на самые необычайные прихоти, совершал всевозможные безумства ради женщины, которую любил, и наконец в том, что он убивал своих соперников. Однажды, когда он шел, держа свою любовницу под руку, какой-то человек взглянул на нее. Он крикнул ему: «Опусти глаза!» Тот не отвел взгляда, и Вителлески выстрелом раздробил ему череп. Такого рода мелкие нарушения закона для богатого патриция были пустяком. Но так как Вителлески убил дальнего родственника одного из Брагадинов (венецианского дворянина из очень знатного рода), он был арестован и брошен в знаменитую венецианскую тюрьму возле Понте деи Соспири. Вителлески был очень хорош собой и весьма красноречив. Он попытался обольстить жену тюремщика, который это заметил. Тюремщик устроил ему уж не знаю какую пакость в соответствии с возможностями своего ремесла, например, надел на него оковы. Вителлески использовал это для того, чтобы заговорить с ним, и в оковах, в одиночном заключении, без денег он так очаровал тюремщика, что тот не отказывал себе в удовольствии ежедневно часа два проводить со своим заключенным. «Больше всего меня мучит, — говорил Вителлески тюремщику, — то, что я, подобно вам, человек чести. Пока я гнию здесь в оковах, мой враг в Брешии разгуливает на свободе. Ах, если бы только я мог его убить, а потом хоть смерть!» Эти благородные чувства трогают тюремщика, и он говорит: «Даю вам свободу на сто часов». Граф кидается ему на шею. В пятницу вечером он выходит из тюрьмы, переправляется в гондоле в Местру, где его уже ожидает седиола с подставами. В воскресенье в три часа пополудни он приезжает в Брешию и занимает позицию у входа в церковь. Его недруг выходит после вечерни, и он тут же, в толпе, убивает его выстрелом из карабина. Никому и в голову не пришло задержать графа Вителлески, он снова садится в седиолу и во вторник вечером возвращается в тюрьму. Венецианская синьория вскоре получила донесение об этом новом убийстве. Велят привести графа Вителлески, который появляется перед судьями, едва держась на ногах от слабости. Ему сообщают о донесении. «Сколько свидетелей подписали эту новую клевету?» — вопрошает Вителлески замогильным голосом. «Более двухсот», — отвечают ему. «Но ведь вашим превосходительствам известно, что в день убийства, в минувшее воскресенье, я находился в этой проклятой тюрьме. Теперь вы видите, сколько у меня врагов». Эти доводы поколебали кое-кого из пожилых судей; молодые и без того сочувствовали Вителлески как человеку необычному и вскоре, благодаря второму убийству, он был выпущен на свободу. Год спустя тюремщик получил через одного священника сто восемьдесят тысяч lire venete[91] (90 000 франков). Это были деньги, вырученные от продажи небольшого участка земли, единственного незаложенного участка, который оставался у графа Вителлески. Этот человек, храбрый, страстный, необыкновенный, жизнеописание которого составило бы целый том, умер в очень преклонном возрасте, все еще нагоняя страх на своих соседей. Он оставил двух дочерей и четырех сыновей; все они отличались редкостной красотой. Рассказывают занятную историю о том, как он избрал себе жилищем каминную трубу, где провел две недели, следя за своей любовницей, которая, к его несказанной радости, оказалась ему верна. Она принимала у себя некоего очень богатого и влюбленного в нее молодого человека с единственной целью выдать за него свою дочь. Окончательно убедившись в добродетели своей милой, Вителлески вываливается вдруг из трубы прямо в очаг и со смехом говорит ошеломленному молодому человеку: «Ты счастливо отделался. Вот что значит иметь дело с честным человеком! Другой бы на моем месте убил тебя без всякой проверки». Граф Вителлески был постоянно весел, общителен, и шутки его всегда отличались изяществом. Именно он однажды перед пасхой переоделся исповедником той самой любовницы, которую любил в течение пятнадцати лет. Он опоил опиумом настоящего духовника, вызванного утром к одному из его buli, притворившегося умирающим. Как только духовник заснул, Вителлески снял с него рясу и с важным видом отправился в исповедальню.
84
85
86
87
89
90