Если бы я стал пересказывать более подробно другие анекдоты, то уподобился бы тому англичанину, что толковал с королем Гвинейского берега о льде. Анекдоты эти свидетельствуют, что умному итальянцу никогда и в голову не придет, будто у него может быть какой-нибудь образец для подражания. Молодой итальянец лет двадцати пяти, богатый и уже утративший юношескую робость, является рабом той страсти, которая владеет им в данный миг: он ею всецело поглощен. Кроме врага, к которому он пылает ненавистью, или возлюбленной, которую он обожает, он никого не видит. Среди дворян еще можно обнаружить фатов на французский манер. Подобно молодым русским, они отстают на пятьдесят лет, подражая веку Людовика XV. Они просто комичны, особенно когда появляются на гуляньях верхом на лошади. Вчера в Джардини около часу дня мы слушали прелестную инструментальную музыку. В каждом немецком полку имеется восемьдесят музыкантов. Сотня хорошеньких женщин слушала эту замечательную музыку. Немцы исполняли для нас лучшие вещи Моцарта и одного молодого человека по фамилии Россини. Сто пятьдесят духовых инструментов, игравших безукоризненно, придавали этим напевам оттенок какой-то своеобразной меланхолии. Полковая музыка у нас во Франции по сравнению с этой все равно, что грубый башмак какой-нибудь торговки рыбой рядом с белой атласной туфелькой, которую вам предстоит увидеть сегодня вечером.
14 ноября. Самый юный из моих друзей, Делла Бьянка, сидит обычно в первом ряду партера, закутавшись в плащ, и молчит. Нынче вечером я стал расспрашивать его о маркизе Д., смотревшей в партер на своего любовника, которому нельзя было показаться в ложе из-за ревности мужа. Вместо ответа он сказал:
«Музыка доставляет радость, когда вечером она погружает душу в то состояние, в котором душа властью любви уже пребывала днем».
Такова здесь простота языка и поведения. Я удалился, не произнеся ни слова. Какой друг не покажется назойливым, когда так переживаешь музыку.
15 ноября. Льет как из ведра. Вот уже три дня не было и десяти минут передышки. В Париже такое количество влаги выпадало бы месяца два. Потому-то у нас и сырой климат. Тепло. Я провел весь день в музее Брера, рассматривая гипсовые слепки со статуй Микеланджело и Кановы. Микеланджело видел всегда муки ада, а Канова — тихое наслаждение. Колоссальная голова папы Редзонико, молящего бога о прощении за то, что его отец, богатый венецианский банкир, купил для него кардинальское звание, заплатив за это доброй звонкой монетой, — шедевр естественности. И в ней нет ничего низменного, как в каком-нибудь колоссальном бюсте парижского музея. Канова имел мужество не копировать греков, а открывать прекрасное, как делали греки. Какое огорчение для педантов! Поэтому они будут поносить его и через пятьдесят лет после смерти, отчего слава его только скорее вырастет. Этот великий человек, в двадцать лет еще не знавший грамоты, создал сотню статуй, и среди них тридцать — шедевры. У Микеланджело лишь одна статуя равна по силе гению Кановы — «Моисей» в Риме.
Микеланджело понимал греков, как Данте — Вергилия. Оба восхищались ими, как должно, но не подражали слепо; потому-то о них и говорят спустя столетия. Они останутся для потомства поэтом и ваятелем католической, апостольской, римской религии. Следует иметь в виду, что в 1300 году, когда религия эта блистала молодостью и силой, она была не слишком похожа на ту изящную вещицу, которая изображается в «Гении христианства». Вспомните «Чезенскую бойню»[92].
Французские художники, ученики Давида и достойные соотечественники Лагарпа, судят о Микеланджело по законам греческой скульптуры, или, вернее, на основании своего представления об этих законах. Еще больше сердятся они на Канову, который, во-первых, не удостоен чести быть уже триста лет покойником, а кроме того, имея несказанное счастье являться современником господина Давида, пренебрег столь великим преимуществом и не записался к нему в ученики. Раз двадцать слышал я от господина Денона, этого милейшего француза, что Канова не умеет рисовать. Микеланджело и Канова были бы величайшими преступниками, не будь несчастного по имени Корреджо, чьи картины размером с лист писчей бумаги имеют наглость расцениваться в сто тысяч франков каждая, и это у нас на глазах, в то время как шедевры великого Давида, размерами в целую комнату, чахнут в Люксембургском музее[93][94]. По поводу Корреджо. Г-н Рейна свел меня к бедняге Аппиани, который со времени последнего своего удара потерял память и часто плачет. По возвращении г-н Рейна — вещь для библиофила невероятная — дал мне для прочтения книгу: любопытные, хотя перегруженные мелочами мемуары отца Аффо о Корреджо. Отец Аффо намеревается посвятить такой же труд Рафаэлю; он уезжает на четыре года в Урбино.
Господин Каттанео[95], заведующий нумизматической библиотекой Брера, принял меня с чисто французской учтивостью. Правда, в его библиотеке я оказался единственным читателем. Я изучал там циклопические памятники, которые мне предстоит увидеть в Вольтерре. Библиотеку эту основал граф Прина, так же как солеварни, табачные фабрики и пороховые заводы. Он же учредил корпус таможенных чиновников, которые все же не такая подлая сволочь, как до 1776 года.
92
Прочтите три первых тома превосходной «Истории Тосканы» Пиньотти, который гораздо выше Сисмонди: он так же правдив, как и живописен. По истории церкви в Италии см. добросовестную работу Поттера и «Vera idea della Santa Sede» Тамбурини. Приятная для чтения сатира — не история, и Вольтер ничего не стоит, когда пишет о церкви. — (
93
94
Я глубоко уважаю характер г-на Давида, он не продался, как какой-нибудь литератор. Но картины его не радуют глаз: может быть, на широте Стокгольма они и были бы хороши. — (