– Ты просишь много денег, римлянин, – заметил Феофан. – Двести сорок тысяч драхм, или сорок талантов серебра, – это целое состояние.
Лабиен слушал Феофана молча, внимательно присматриваясь ко всему, что видел вокруг: на Лесбосе он не замечал признаков упадка, как у Пердикки в Македонии. В то же время Феофан всего лишь заметил, что это большая сумма, но не сказал, что собрать ее невозможно. Никто не готов легко расстаться с такими деньгами. Феофан принял Лабиена в присутствии многочисленных советников; глядя на них, Лабиен не видел ни малейшего признака дружелюбия или сочувствия, которые отчетливо читались на лицах Пердикки и Архелая. В Македонии он нашел понимание, но не деньги; на Лесбосе все было наоборот – его окружало богатство, но он не встретил ни одного доброго взгляда, обещавшего спасение Цезарю. Там – друзья, здесь – без пяти минут неприятели. Все, как предсказывал Цезарь.
– Возможно, вы обвиняете моего друга, захваченного пиратами, в том, что Митилена попала в руки римлян, – возразил Лабиен, – но рано или поздно город все равно сделался бы добычей Лукулла и Терма. Мудрость Цезаря лишь ускорила неизбежное, избавив вас от худшей части осады, когда все, бедные и богатые, одинаково страдают от голода, жажды и болезней. Неужели вы бы предпочли этот удел? Вдобавок Цезарь способствовал уничтожению войск Анаксагора, которые чувствовали себя на Лесбосе так вольготно, будто подлинные властители острова они, а не вы.
– Даже если бы мы признали, римлянин, что твои речи разумны, двести сорок тысяч драхм – слишком большие деньги. Мы могли бы внести свой вклад в спасение Цезаря, пожертвовав, скажем, десять тысяч, но не более.
Лабиен сглотнул. Он торговался за жизнь своего друга.
Тылом левой кисти он отер вспотевшее лицо.
– Вы предлагаете мне десять тысяч? Если вы не хотите помочь, не делайте этого, но, прошу вас, не унижайте ни меня, ни Цезаря.
Феофан промолчал.
Лабиен, впрочем, не оставил стараний:
– Цезарь обязуется вернуть вам вдвое больше этих двухсот сорока тысяч драхм менее чем за год.
– И как он собирается это сделать, если стал заложником пиратов? – возразил Феофан. – То, что ты говоришь, невозможно.
– Взять Митилену приступом тоже было невозможно, однако Цезарю удалось, – возразил Лабиен.
Вновь воцарилось молчание.
На сей раз оно затянулось.
На лицах митиленцев, обращенных к Лабиену, недоверие сменилось задумчивостью.
– Это правда, – признал Феофан.
– Цезарь способен совершить невозможное. Помогите ему, и вас вознаградят с лихвой.
– Да, но, – мялся вождь островитян, – это огромные деньги. Ни один человек не стоит так дорого.
Лабиен сделал пару шагов вперед и, глядя в глаза собеседнику, повторил то, что велел сказать Цезарь, когда они беседовали перед отъездом из Фармакузы. Сейчас Цезаря не было рядом, и Лабиену приходилось говорить от его имени на этих смертельных торгах, где драхмы служили мерилом жизни и смерти:
– Когда Митилена досталась Риму, проквестор Лукулл был полон решимости сжечь и разрушить город, чтобы показать пример остальным народам, которые перешли на сторону Митридата и не спешили вернуться на сторону Рима. Но ты, Феофан, знаешь – и, клянусь всеми богами, знаешь прекрасно, ведь ты был в той палатке во время тех переговоров, – что именно Цезарь убедил всемогущего Лукулла проявить милосердие к Митилене. Он сказал, что это – лучшее послание другим городам Азии и Рим обретет в этой части света надежных союзников. Возможно, жизнь Цезаря не стоит двухсот сорока тысяч драхм, – возможно, ни одна жизнь столько не стоит, – но скажи, Феофан Митиленский: сколько стоит спасти целый город от полного разрушения? Десять тысяч драхм, двести сорок тысяч, миллион? Какова цена всей Митилены? Только не говори, что десять тысяч. Не оскорбляй мой слух.
На несколько мгновений Феофан застыл. Затем поднял руку и знаком приказал Лабиену удалиться.
Тит поколебался, но все-таки подчинился. Ему больше нечего было сказать. Он произнес речь, подготовленную Цезарем, причем со всем возможным пылом. Он покинул большой зал; солдаты проводили его в другой, поменьше, и велели ждать. На столе были вода, вино, немного хлеба и сыра. Лабиен не был голоден, но понял, что в горле пересохло. Наполнив кубок водой, он осушил его большими глотками.