Цицерон смотрел на меня, словно человек, измученный зубной болью. Он поднял руку, чтобы остановить меня. Я тоже поднял руку в знак того, чтобы он меня не перебивал.
— Постой: я только подхожу к самому главному. Видишь ли, во время проскрипций пострадали не только богатые и могущественные. Стоит открыть ящик Пандоры, и его уже не закроешь. Преступление входит в привычку. Немыслимое становится общим местом. Отсюда, где ты живешь, этого не увидеть. Твоя улица слишком узка, слишком тиха. Сквозь ее мостовую не прорастает сорняк. О, вне всяких сомнений, в худшие времена нескольких твоих соседей вытащили посреди ночи из дому и… А может быть, с твоей крыши виден Форум, и в ясный день ты пересчитывал появившиеся на пиках новые головы.
Но я знаю иной Рим, Цицерон, тот Рим, который оставлен потомкам Суллой. Говорят, что он скоро уйдет на покой, оставив после себя новую конституцию, которая усилит высшие классы и поставит народ на место. Что же это за место, как не тот опутанный преступлениями Рим, завещанный нам Суллой? Мой Рим, Цицерон. Рим, который плодится во мраке, оживает ночью, дышит воздухом порока, не приукрашенного ни политикой, ни богатством. В конце концов, ты ведь позвал меня именно для этого, не так ли? Для того, чтобы я взял тебя в этот мир или сошел в него сам и принес тебе то, что ты ищешь. Вот то, что я могу тебе предложить, если ты ищешь правды.
Вернулся Тирон, принесший серебряный поднос с тремя чашами, круглой буханкой хлеба, сушеными яблоками и белым сыром. Его присутствие немедленно отрезвило меня. Мы не были более двумя мужчинами, которые с глазу на глаз говорят о политике, но были двумя гражданами и рабом или двумя мужчинами и ребенком, принимая во внимание невинность Тирона. Я никогда не стал бы говорить с таким безрассудством, если бы он не вышел из комнаты. Я и так боялся, что сказал лишнее.
Глава пятая
Тирон поставил поднос на низкий столик между нами. Цицерон посмотрел на еду без всякого интереса.
— Зачем столько, Тирон?
— Уже почти полдень, господин. Гордиан, наверно, проголодался.
— Что ж, очень хорошо. Мы должны показать ему наше гостеприимство. — Он уставился на поднос, но, казалось, не видел его. Потом он легонько потер виски, словно я до отказа забил его голову мятежными мыслями.
После прогулки меня не оставляло чувство голода. От разговора пересохло во рту. Разгоряченный, я испытывал сильную жажду. Тем не менее я терпеливо ждал, пока Цицерон приступит к трапезе (пусть в политике я придерживаюсь крайних мнений, мои манеры безупречны), как вдруг Тирон заставил меня вздрогнуть: решительно наклонившись над подносом, он отломил себе кусок хлеба и потянулся за чашей.
В такие мгновения узнаешь, сколь глубоко укоренились в душе условности. Вопреки тому, что жизнь научила меня видеть всю нелепость рабства и неисповедимость рока, вопреки тому, что с первого мига нашей встречи я старался обращаться с Тироном как с человеком, я испустил тихий вздох при виде того, как раб первым берет пищу со стола, когда его хозяин и не думает приступать к еде.
Они заметили мое замешательство. Озадаченный Тирон поднял на меня глаза, а Цицерон улыбнулся.
— Гордиан поражен. Он не привык к нашим порядкам, Тирон, и к твоим манерам. Не беспокойся, Гордиан. Тирон знает, что я никогда не ем в полдень. Обычно он начинает, не дожидаясь меня. Пожалуйста, поешь и ты. Сыр очень хорош — его прислала аж из самой арпинской сыроварни моя заботливая бабушка. Что до меня, то я пригублю вина. Самую капельку; оказавшись в такую жару в желудке, оно, похоже, там и прокиснет. Разве я один страдаю этим недугом? В разгар лета я не ем вовсе и подолгу пощусь. К тому же, пока твой рот будет набит едой, а не разговорами о государственной измене, у меня, быть может, появится шанс немного рассказать о том, зачем я тебя позвал.
Цицерон сделал глоток и слегка поморщился, точно вино прокисло, едва коснувшись его губ.
— Мы только что отклонились от нашей темы в сторону, ты не находишь? Как ты думаешь, Тирон, что сказал бы на это Диодот? Зачем я платил этому старому греку все эти годы, если даже не могу поддерживать чинную беседу у себя в доме? Бесчинная речь не только непристойна; в неподходящее время и в неподходящем месте она может оказаться смертельной.
— Я так и не уразумел, о чем же мы говорим, уважаемый Цицерон. Кажется, я припоминаю: мы замышляли убить чьего-то отца. Моего отца или, может быть, отца Тирона? Нет, они и так уже мертвы. Возможно, речь шла о твоем?
Цицерон даже не улыбнулся.
— Я предложил обсудить гипотетический случай, Гордиан, просто для того, чтобы ты высказался о некоторых обстоятельствах — способах, осуществимости, вероятности — непридуманного и жуткого преступления. Преступления, которое уже совершилось. Трагизм ситуации состоит в том, что один старый землевладелец из Америи…
— Весьма напоминающий описанного тобою старика?
— Его точная копия. Как я уже сказал, некий землевладелец из Америи был убит на улицах Рима в сентябрьские Иды, в ночь полнолуния, — почти восемь месяцев тому назад. Его имя ты, похоже, уже знаешь: Секст Росций. Итак, ровно через восемь дней — в Иды мая — сын Секста Росция предстанет перед судом; он обвиняется в том, что подготовил убийство своего отца. Я буду его защищать.
— Боюсь, что с таким защитником не будет нужды в обвинителе.
— О чем ты?
— Если судить по твоим словам, кажется очевидным, что ты убежден в виновности сына.
— Глупости! Разве я клонил к этому? Думаю, я вправе гордиться. Я просто пытался изобразить дело так, как его, возможно, подадут обвинители.
— Ты хочешь сказать, что уверен в невиновности этого Секста Росция?
— Конечно! Иначе зачем бы я стал защищать его от столь неслыханных обвинений?
— Цицерон, мне достаточно хорошо известны адвокаты и ораторы, и я знаю, что им не обязательно верить в то, что они собираются доказывать. И им совсем не обязательно верить в невиновность человека, чтобы его защищать.
Сидевший напротив Тирон метнул на меня сердитый взгляд:
— Вы не имеете права, — сказал он с отчаянием, и голос его неожиданно пресекся, — Марк Туллий Цицерон — человек самых высоких убеждений, безупречной честности, человек, который говорит то, во что верит, и верит во все, что говорит; возможно, в наши дни такие люди — редкость, но все равно…
— Прекрати! — Голос Цицерона звучал мощно, но в нем почти не было гнева. Он поднял руку в запрещающем жесте ораторов и, казалось, едва удерживался от смеха. — Прости молодому Тирону, — продолжил он с оттенком доверительности, наклонившись ко мне. — Он преданный слуга, и я благодарен ему за это. Таких сегодня днем с огнем не сыщешь.
Он бросил на Тирона взгляд, выражающий чистую привязанность — открытую, искреннюю, нескрываемую. Тирон неожиданно счел за благо отвести глаза в сторону и рассматривать стол, поднос с едой, едва колыхающуюся занавеску.
— Но, пожалуй, он иной раз чересчур предан. Что ты думаешь, Гордиан? А что думаешь ты, Тирон: не выставить ли нам такое положение перед Диодотом, когда он за нами пришлет, и не посмотреть ли, как поступит с ним учитель риторики? Прекрасная тема для спора: возможно ли, чтобы раб был чересчур предан своему господину. Другими словами, слишком восторжен в своей привязанности, слишком ревностен в защите своего хозяина.
Цицерон мельком взглянул на поднос и, потянувшись за кусочком сушеного яблока, взял его большим и указательным пальцами и стал внимательно рассматривать, словно бы взвешивая, вынесет ли его хрупкая конституция даже такой крошечный кусочек в разгар полдневного зноя. Образовалась пауза, лишь птичьи трели доносились из атрия. Объятая тишиной комната, казалось, вновь задышала, вернее, попыталась задышать, тщетно силясь уловить слабое дуновение и терпя неудачу; занавеска то подавалась немного вперед, то назад, то снова вперед, но этого было недостаточно, чтобы порыв воздуха проник внутрь или вышел наружу, как будто ветерок был теплой и осязаемой субстанцией, пойманной в западню парчовой каймой занавески. Цицерон нахмурился и снова положил яблоко на поднос.