С Форума я перешел на улицы попроще. Я вдруг понял, что хочу, чтобы солнце застыло на горизонте как мяч, выкатившийся на подоконник, лишь бы не кончались сумерки. Каким таинственным стал бы тогда Рим, вечно купающийся в голубоватой тени, с заросшими сорной травой проулками, такими же прохладными и душистыми, как замшелые речные берега, с широкими проспектами, погруженными в глубокую тень на пересечении с узкими притоками, что уводят путника туда, где копошится и плодит себе подобных римский люд.
Я подошел к тому узкому извилистому монотонному проходу, по которому я провел Тирона вчера, — к Теснине. Здесь ощущение покоя и безмятежности оставило меня. Одно дело — проходить Теснину, когда солнце только встает, и совсем другое — когда день угасает. Всего через несколько шагов я погрузился в преждевременную ночь. С обеих сторон меня обступали черные стены. Впереди и сзади клубились потемки, а над головой мерцала широкая полоса сумеречно-синего неба.
В таком месте мерещатся не только всевозможные звуки и образы, но вся гамма других явлений, открывающихся безымянному чувству, куда более редкому, чем зрение или слух. Если мне казалось, будто я слышу шаги за спиной, то в Теснине это случалось не в первый раз. Если мне чудилось, что шаги замирают всякий раз, как я останавливаюсь, чтобы прислушаться, и возобновляются, когда я трогаюсь с места, то это была не первая моя встреча с опытом такого рода. Но этим вечером мною исподволь овладевал страх, почти паника. Я вдруг понял, что иду все быстрее и быстрее, беспрестанно оглядываясь через плечо, чтобы удостовериться в том, что черная пустота, которую я видел лишь мгновение назад, ничем не отличается от пустоты, по-прежнему, точно гончая, идущей по моему следу. Когда я наконец вышел из Теснины на более широкую улицу, остатки сумеречного света показались мне такими же открытыми и манящими, как полдневное солнце.
Прежде чем подняться на Эсквилин, мне оставалось закончить еще одно дело. Неподалеку от дорожки, которая введет вверх по холму к моему дому, в Субуре находится конюшня, где приехавшие из-за города крестьяне находят стойло и солому для своих лошадей, где всадники могут переменить скакунов. Хозяин конюшни — мой старый знакомец. Я сказал ему, что завтра мне понадобится оседланная лошадь для быстрой прогулки на север в Америю и обратно.
— Америя? — Он сидел, сгорбившись, на скамейке и искоса поглядывал на бирки с номерами при свете недавно зажженной лампы. — Не меньше восьми часов изнурительной езды.
— Ехать медленнее — этого позволить себе я не могу. Оказавшись на месте, остаток дня я посвящу своему делу и поскачу в Рим на следующее утро. Правда, не исключено, что мне придется уносить ноги еще раньше.
Хозяин хмуро посмотрел на меня. Он не знал наверное, чем я занимаюсь, чтобы заработать себе на хлеб, хотя, учитывая мои странные приходы и уходы, должен был подозревать, что здесь не все чисто. Тем не менее обслуживал он меня всегда наилучшим образом.
— Полагаю, ты поедешь один, как проклятый дурень?
— Да.
Он отхаркнулся и сплюнул на усыпанный соломой пол.
— Тебе понадобится быстрая, сильная лошадь.
— Самая быстрая и сильная из тех, что у тебя есть, — согласился я. — Веспа.
— А если ее сейчас нет?
— Я отсюда вижу ее хвост: вон, свешивается над дверью в ее стойло.
— Ишь какой глазастый. В один прекрасный день, я полагаю, ты вернешься ко мне с рассказом о ее печальном конце и о том, как ты изо всех сил пытался ее уберечь. Действительно, тебе ведь придется уносить ноги. От кого? Но ты, разумеется, ничего мне не скажешь. Это моя лучшая кобыла. Не следовало бы мне давать ее человеку, который загонит ее, да к тому же и подвергнет опасности.
— Гораздо вероятнее, что в один прекрасный день я возьму Веспу, и она вернется невредимая и без седока, хотя сомневаюсь, что ты прольешь слезу по этому поводу. Я буду у тебя до рассвета. Приготовь ее для меня.
— Плата обычная?
— Нет, — сказал я, наблюдая, как у него отваливается челюсть. — Плюс особая надбавка за труды.
При мягком свете лампы в синих потемках я смог различить очертания скупой усмешки на его некрасивом лице. Дополнительные расходы возьмет на себя Цицерон.
Дольше всего день задерживается на вершинах семи римских холмов. Солнце уже закатилось, но склон Эсквилина был по-прежнему светлее, чем узкая, покрытая густой тенью магистраль у его подножия. Поспешно взбираясь по неровной дорожке к себе домой, я вступил в полосу замешкавшихся, бледно-голубых сумерек. Над вершиной холма в ярко-синем небе уже неясно мерцали первые звезды.
Мой нос оказался самым проворным моим проводником. По сухому руслу дорожки распространялся вниз запах запекшихся на солнце экскрементов. В течение дня моя деревенщина-соседка выбросила свой дар мне под ноги, а другой сосед еще не успел предъявить на него свои права. По устоявшейся привычке я задержал дыхание, приподнял тогу и отступил немного влево, завидев невдалеке черную массу, по-жабьи распластавшуюся на дороге. Случайно я взглянул вниз, с улыбкой вспоминая о том, как вовремя предупредил Тирона об опасности испачкать сандалии.
Я остановился как вкопанный. Несмотря на сумеречный свет и сгущающиеся тени, отпечатки подошв в куче экскрементов были почти сверхъестественно четкими. В мое отсутствие мне нанесли визит по меньшей мере двое мужчин. На обратном пути они оба умудрились наскочить на кучу дерьма.
Без всяких видимых причин я ускорил шаг. Внезапно я расслышал, как громко стучит мое сердце. Мне чудилось, что, заглушая его биение, где-то внизу, у подножия холма, какая-то женщина выкрикивает мое имя.
Дверь в дом была широко раскрыта. На внешнем косяке чья-то рука оставила черный, блестящий отпечаток. Мне не нужно было к нему прикасаться, чтобы все понять; даже в бесцветных потемках я видел, что след был оставлен окровавленной ладонью.
В доме было тихо. Ни светильников, ни пламени свечи; единственным источником света были замешкавшиеся в центральном саду сумерки, призрачная синева которых сочилась большими ромбами между колонн и проникала в открытые комнаты. Пол был смутным и неотчетливым, подобно поверхности пруда, но прямо под ногами я явственно различил брызги крови — крупные пятна, некоторые целые, другие смазанные, как будто на них кто-то наступил. Капли образовывали цепь, оканчивавшуюся возле комнаты Бетесды.
В самом центре стены расплылось большое кровавое пятно, черное, как смола на белой штукатурке, с крохотными волокнами, ползшими к потолку, и широким мазком, спускавшимся к полу. Рядом с пятном кровью были нацарапаны какие-то слова. Буквы были маленькие, неправильные и неуклюжие. В темноте я не мог разобрать ничего.
— Бетесда, — прошептал я. В тишине мой шепот звучал глупо и бессмысленно. Я произнес ее имя громче и испугался резкости своего голоса. Ответа не было.
Я стоял не шевелясь. Тишина была полной. Казалось, в углах скапливается наползающая на комнату тьма. В свете звезд и луны сад сделался пепельно-серым. Сумерки прошли. Наступила настоящая ночь.
Я отступил от стены, пытаясь сообразить, где искать светильник и трут. Огонь в доме всегда поддерживала Бетесда. При мысли о ней во мне поднялся невыразимый ужас. В это мгновение я споткнулся о что-то, лежащее на полу.
Это что-то было маленьким, мягким, неподвижным. Я шагнул назад и поскользнулся на крови. Предмет у моих ног почти растворился в темноте, его очертания неузнаваемо изменились, но я мгновенно понял, что это и чем когда-то было.
В дверях мелькнул зыбкий свет. Я отпрянул назад, проклиная себя за то, что не взял с собой оружия. Тут я вспомнил о ноже, который дал мне немой мальчик и который по-прежнему лежал в складках моей туники. Я потянулся за ним, на ощупь шаря по одежде, пока его рукоять не легла мне в ладонь. Я достал нож и быстро, уверенно пошел к проходу, встретив вынырнувший из темноты свет, проскользнул ему за спину и обхватил его обладателя рукой за горло.