Обвинитель принял театральную позу и выдерживал ее довольно долго. Его палец указывал в небо, брови сошлись на переносице, налитые кровью глаза свирепо уставились на судей. Он говорил о возмездии Юпитера, но в его словах мы все расслышали, что оправдание подсудимого вызовет гнев у самого Суллы. Угроза не могла быть менее двусмысленной.
Эруций подобрал складки тоги, откинул голову и повернулся спиной. Когда он спускался с ростр, в толпе не раздавалось ни криков радости, ни хлопков в ладоши, но стояла леденящая тишина.
Он не доказал ничего. Вместо улик он привел одни намеки. Он взывал не к правосудию, но к страху. Его речь была сплетена из откровенной лжи и лицемерных нападок. И тем не менее кто из слышавших Эруция в то самое утро мог сомневаться в том, что он выиграл свое дело?
Глава тридцать первая
Цицерон встал и решительно зашагал к рострам; тога развевалась вокруг его колен. Я мельком взглянул на Тирона, который обкусывал ноготь на большом пальце, и на Руфа, который сложил руки на коленях и с трудом подавлял восторженную улыбку. Цицерон поднялся на помост, прочистил горло и кашлянул. По толпе прокатилась волна недоверия. Никто не слышал его выступлений прежде; неумелое начало было плохим знаком. На скамье обвинителя Гай Эруций театрально причмокнул губами и уставился в небо.
Цицерон прочистил горло и начал снова. Его голос был нетверд и хрипловат.
— Вы, должно быть, удивляетесь, судьи, почему из всех выдающихся граждан и блестящих ораторов, что сидят вокруг вас, именно я взошел на помост, чтобы обратиться к вам…
— И в самом деле, — пробормотал себе под нос Эруций. В толпе послышались смешки.
Цицерон энергично продолжал:
— Конечно же я не могу сравниться с другими ни возрастом, ни способностями, ни авторитетом. Конечно же они не меньше моего уверены в том, что несправедливое обвинение, состряпанное последними негодяями, возведено на невиновного и должно быть опровергнуто. Поэтому они появились здесь, чтобы наглядно исполнить свой долг перед истиной, но остаются безмолвными — в силу неприветливых обстоятельств сего дня. — Он поднял ладонь, словно улавливая дождевую каплю, упавшую с безоблачного голубого неба, и в то же время, похоже, указывал на конную статую Суллы. В судейских рядах послышался беспокойный скрип кресел. Эруций, разглядывавший свои ногти, ничего не заметил.
Цицерон снова прочистил горло. Голос вернулся к нему, более сильный и звучный, чем прежде. Волнение улеглось.
— Неужели я настолько отважнее этих молчащих мужей? Или я более предан справедливости? Не думаю. Или мне так неймется услышать собственный голос на Форуме, и я жажду похвалы от слушателей? Нет — если бы эту похвалу мог стяжать другой, лучший оратор, произнеся лучшие слова. Что же тогда заставило меня, а не человека более значительного, взять на себя защиту Секста Росция из Америи?
Причина следующая: если бы любой из этих искушенных ораторов поднялся говорить в сегодняшнем суде, и его речи имели бы политическую подоплеку — что в данном случае неизбежно, — то он, несомненно, столкнулся бы с тем, что в его словах будет прочтено значительно больше, чем он действительно сказал. Пойдут слухи. Возбудятся подозрения. Таково положение этих славных мужей, что ни одно их слово не остается без внимания, и ни один намек из их речи не останется без обсуждения. Я же, напротив, могу высказать все, что обязательно должно быть сказано в таком деле, не страшась враждебной придирчивости или неуместных споров. Дело в том, что я еще не вступал на государственное поприще; никто меня не знает. Если я скажу что-нибудь необдуманное, если по неосторожности допущу какой-нибудь промах, то никто этого даже не заметит, а если и заметит, то простит мне по причине моей молодости и неопытности, — хотя я говорю о прощении, помня о том, что в нашем государстве с недавних пор позабыли о том, что такое настоящее прощение и свободное расследование преступления, без которого прощение невозможно.
Кресла задвигались еще энергичнее. Эруций оторвал взгляд от ногтей, наморщил нос и посмотрел прямо перед собой, словно различил невдалеке внушающие опасение клубы дыма.
— Итак, вы понимаете, что я был выделен и избран вовсе не потому, что я самый одаренный оратор, — Цицерон улыбнулся, прося толпу о снисхождении. — Нет, на меня пал выбор просто потому, что все остальные отступили в сторону. Я оказался человеком, который мог представлять интересы подсудимого с наименьшей опасностью для себя. Никто не может сказать, что я был избран для того, чтобы Секст Росций получил наилучшего защитника. Я был избран только затем, чтобы у него был хоть какой-то защитник.
Вы вправе спросить: что же это за страх и угроза, которые разогнали лучших адвокатов и для защиты самой жизни оставили Сексту Росцию всего лишь заурядного новичка? Выслушав Эруция, ни за что не догадаешься, что здесь вообще есть какая-то опасность, ибо он сознательно избегал называть имя своего истинного нанимателя или упоминать порочные мотивы этого таинственного лица, являющегося подлинным обвинителем.
Что это за лицо? Каковы мотивы? Позвольте мне объяснить.
Имущество покойного, убитого Секста Росция, которое при естественном течении событий должно было стать имуществом его сына и наследника, включает в себя усадьбы и владения, чья стоимость превышает шесть миллионов сестерциев. Шесть миллионов сестерциев! Это значительное состояние накоплено за годы долгой и деятельной жизни. И вот все это состояние было приобретено неким молодым человеком, по всей видимости, на публичном аукционе, за смехотворную цену в две тысячи сестерциев. Вот так сделка! Рачительного молодого покупателя зовут Луцием Корнелием Хрисогоном — я вижу, одно упоминание этого имени вызывает оживление, что и неудивительно. Это исключительно могущественный человек. Предполагаемым продавцом этого имущества, представлявшим интересы государства, был доблестный и славный Луций Сулла, чье имя я произношу с уважением.
В этот момент площадь наполнилась приглушенным шипением, подобным падению тумана на разгоряченные камни: люди поворачивались друг к другу и шептались, прикрывая рот рукой. Капитон вцепился в плечо Главкии и что-то закаркал ему на ухо. Аристократы, сидевшие вокруг меня на галерее, скрестили руки и обменивались угрюмыми взглядами. Двое старших Метеллов справа от меня понимающе кивнули друг другу. Гай Эруций, чьи пухлые щеки заалели при упоминании Хрисогона, схватил молодого раба за шею, рявкнул ему какое-то приказание и бегом послал прочь с площади.
— Позвольте мне быть откровенным. Именно Хрисогон сфабриковал эти обвинения против моего клиента. Без каких бы то ни было законных оснований Хрисогон завладел имуществом невинного человека. Не в силах сполна насладиться награбленным добром, чей законный владелец все еще жив и дышит, он просит вас, судьи, избавить его от тревоги и беспокойства, разделавшись с моим подзащитным. Только так он сможет расточать состояние покойного Секста Росция со всей беззаботностью, к которой он так стремится.
Кажется ли вам, судьи, что это законно? Что это порядочно? Что это справедливо? В ответ позвольте мне высказать наши требования, которые, я надеюсь, вы найдете более умеренными и более благоразумными.
Во-первых: пусть негодяй Хрисогон удовольствуется захватом нашего богатства и имущества. Пусть откажется домогаться еще и нашей крови!
Цицерон принялся расхаживать по помосту, следуя своей привычке мерить шагами кабинет. В его голосе не осталось ни малейшей неуверенности, и он зазвучал куда более раскатисто и волнующе, чем я слышал когда-либо прежде.
— Во-вторых, добрые судьи, я молю вас вот о чем: отвернитесь от злодейских происков подлецов. Откройте глаза и сердце для мольбы безвинной жертвы. Спасите нас всех от ужасной опасности, ибо угроза, нависшая в этом суде над Секстом Росцием, нависает над каждым свободным гражданином Рима. Если и впрямь на исходе сегодняшнего разбирательства вы сочтете себя убежденными в виновности Секста Росция — нет, даже не убежденными, но лишь не до конца уверенными в обратном; если хоть малейшая улика подскажет вам, что ужасные обвинения, возведенные на него, могут оказаться оправданными; если вы с чистым сердцем поверите, что обвинители привлекли его к суду не для того, чтобы утолить свою ненасытную жажду добычи, — тогда признайте его виновным, и я не скажу ни слова. Но если единственной побудительной причиной стала хищническая алчность его обвинителей и их горячее желание увидеть уничтожение своей жертвы вопреки правосудию, тогда я прошу вас всех, сенаторов и судей, блюсти свое достоинство и не позволить, чтобы ваши должности и ваши особы превратились в жалкие орудия в руках преступников.