— Не сегодня, — успокоил ее я, не особенно уверенный в своей правоте.
После ужина меня клонило в сон, но Бетесда не дала мне прилечь до тех пор, пока мы не избавились от трупа.
Римляне никогда не поклонялись животным как богам. Не питают они нежных чувств и к домашним животным. Да и может ли быть иначе, если этот народ так мало ценит человеческую жизнь? Приученные к бесчувствию и бесстрастию своих господ, римские рабы, привозимые со всего света, но чаще всего с Востока, часто утрачивают те понятия о священном, которые с детских лет внушали им в дальних странах. Но Бетесда отнеслась к смерти живого существа с чувством благоговейного трепета и на свой лад оплакала Баст.
Она настояла на том, чтобы я соорудил погребальный костер в центре сада. Из своего гардероба она выбрала изящное платье из белого льна, которое я подарил ей только год назад. Я поморщился, видя, как она разрывает его по швам, чтобы сделать из него саван. Она несколько раз обернула им искалеченное тельце, чтобы просочившаяся кровь не могла испачкать наружный слой савана, и возложила сверток на костер, что-то бормоча себе под нос, наблюдая, как его лижут языки пламени. В безветренном воздухе дым поднимался ровным, прямым столбом, закрывая звезды.
Я хотел спать. Я велел ей присоединиться ко мне, но она отказывалась прийти, пока не отмыла пол от крови. Стоя на коленях возле ведра с теплой водой, она терла пол до глубокой ночи. Я убедил Бетесду не трогать надпись на стене, хотя она явно считала, что оставить ее — значит накликать на себя всевозможные колдовские напасти.
Она не позволила мне загасить хоть один светильник или свечу. Я уснул в доме, каждая комната которого была ярко освещена. В какой-то момент Бетесда покончила с мытьем и присоединилась ко мне, но ее присутствие не прибавило мне покоя. Всю ночь она вставала, чтобы проверить запоры на дверях и окнах, чтобы добавить масла в лампы и поменять свечи.
Во сне я вздрагивал и метался. Мне снился сон. Мили и мили я мчался по бесплодной пустыне на белом скакуне, не в силах вспомнить, когда и как я выехал, не в силах достигнуть цели. Посреди ночи я проснулся, чувствуя, что уже устал от долгого, малоприятного путешествия.
Глава пятнадцатая
Прежде, пока я бывал в отъезде, Бетесда легко переносила одиночество. Год назад такой проблемы не возникло бы вовсе. Тогда я держал в доме двух сильных молодых рабов. За исключением тех редких случаев, когда я нуждался в свите или телохранителях и брал их с собой, они оставались с Бетесдой: один сопровождал ее, когда она выходила по делам, другой следил за хозяйством в ее отсутствие, и оба они помогали ей и охраняли ее дома. Более того, они позволяли ей чувствовать себя начальницей; по ночам я с трудом удерживался от смеха, когда она перечисляла их проступки и возмущалась пересудами, которые, как она воображала, они ведут у нее за спиной.
Но рабы — это постоянная статья расходов и весьма дорогой товар, особенно для тех, кто едва может их содержать. Случайное предложение от одного заказчика в минуту нужды и слабости стало поводом продать их обоих. В последний год Бетесда управлялась с домом сама и до сего дня — без происшествий. Моя глупость едва не обернулась для нас полной катастрофой.
Я не мог оставить ее одну. Но если я найму для нее телохранителя, будет ли она в большей безопасности? Разумеется, убийцы могут вернуться; будет ли достаточно одного, двух, трех телохранителей, если те решатся на резню? Я могу найти место, где она останется меня поджидать, но тогда дом будет брошен на произвол судьбы. Оставшись с носом, эти молодчики могут попросту сжечь все, чем я владею.
Я проснулся задолго до первых утренних петухов, все обдумывая эту дилемму. Единственное, что приходило мне в голову при взгляде на освещенный свечами потолок, — это отказаться от дела. Я не поеду в Америю. Чуть свет я спущусь в Субуру и пошлю гонца к Цицерону с сообщением о том, что я отказываюсь от его поручения и прошу со мной расплатиться. Затем я на весь день закроюсь в доме с Бетесдой, буду заниматься с ней любовью, расхаживать по саду и сетовать на жару; а каждому непрошеному гостю, который постучится в мою дверь, я просто скажу:
— Да, да, смерти я предпочитаю молчание! Пусть свершится воля римского правосудия! А теперь уходите!
Где-то на склоне холма живет петух, который кричит намного раньше остальных; я подозреваю, что он принадлежит той деревенщине, которая выбрасывает свои испражнения за стену: деревенский петух, с деревенскими повадками, непохожий на более ленивых и важных римских птиц. После того, как он прокричит, до рассвета останется около двух часов. Я решил, что тогда-то я и встану, чтобы сделать окончательный выбор.
Когда мир спит, природа времени изменяется. Мгновения сгущаются, истончаются, словно кусок тонкого сыра. Время становится неравномерным, ускользающим, нечетким. Тому, кто страдает бессонницей, ночь кажется нескончаемой и все же слишком короткой. Я долго лежал, всматриваясь в зыбкие тени над головой, не в силах уснуть и не в силах додумать ни одну из тех мыслей, что порхали в моей голове, дожидаясь крика петуха, пока мне не начало казаться, что петух проспал. Наконец в теплом, неподвижном воздухе прозвучало его отчетливое и пронзительное «кукареку».
Я вскочил, с дрожью осознав, что действительно заснул или был близок к этому. В замешательстве я подумал, не приснился ли мне петушиный крик. Затем я услышал его вновь.
При свете множества свечей я поменял на себе тунику и ополоснул лицо. Бетесда наконец успокоилась: я видел, как она свернулась на соломенной подстилке близ колоннады в дальнем конце сада; окруженная кольцом свечей, она наконец уснула. Она выбрала самый дальний уголок от того места, у которого погибла Баст.
Я пересек сад, ступая как можно тише, чтобы не разбудить Бетесду. Она свернулась на боку, крепко обхватив себя руками. Мускулы на ее лице разгладились и смягчились. Блестящая прядка иссиня-черных волос разметалась у нее на щеке. В сиянии свечей она походила на ребенка больше, чем когда-либо прежде. Частица меня жаждала обвить ее руками и перенести на постель, сжимать ее в жарких и крепких объятиях, соприкасаясь телами и видя сны, пока нас не разбудит утреннее солнце. Забыть обо всей отвратительной кутерьме, в которую вовлек меня Цицерон, повернуться к ней спиной. Глядя на Бетесду, я ощутил такой прилив нежности, что мой взгляд затуманился слезами. Очертания ее лица утратили четкость, сияние свечей расплылось в блестящее марево. Говорят, что одно дело — объединить судьбы, вступив в брак со свободной женщиной. Нечто совсем другое — владеть женщиной как рабыней, и я часто задавался вопросом, какой удел горше, а какой — слаще.
Петух прокричал вновь, и на этот раз издалека ему вторил другой. В это мгновение я принял решение.
Я склонился над Бетесдой и как можно осторожнее ее разбудил. Несмотря на это, она вздрогнула и какое-то мгновение вглядывалась в меня, как будто видела меня впервые. Я почувствовал, как меня кольнуло сомнение, и отвернулся, зная, что, стоит ей увидеть мои колебания, страхи ее только усилятся, и этому не будет конца. Я сказал ей, чтобы она оделась, причесалась и прихватила с собой кусок хлеба, если она голодна; как только она будет готова, мы немного прогуляемся.
Я быстро отошел в сторону и принялся гасить свечи. Дом погрузился во мрак. Вскоре Бетесда вынырнула из своей комнаты и сказала, что она готова. В ее голосе слышалась тревога, но не было ни тени недоверия или упрека. Я помолился про себя о том, чтобы мой выбор оказался правильным, и задумался о том, к кому же обращена моя молитва.
На дорожке, ведущей к подножию холма, лежали густые, черные тени. В свете моего факела камни под ногами приобрели вид чего-то невсамделишного: они отбрасывали смазанные, смутные тени, а их края казались предательски острыми. Идти без света было бы, пожалуй, даже безопаснее. Бетесда споткнулась и стиснула мою руку. Она пристально оглядывалась по сторонам, не в силах посмотреть себе под ноги, страшась затаившейся в темноте угрозы.
На полпути вниз мы вступили в длинный желоб тумана, который тек и пенился водоворотами, точно река, стиснутая берегами; туман был настолько плотным, что свет факела был не способен проникнуть сквозь него, окутывая нас коконом молочной белизны. Как и в той жуткой жаре, которая душила Рим, в обступившем нас тумане было что-то странное. Он не приносил ни облегчения, ни свежести; его теплая глыба была влажной на ощупь там, куда проникали струи охлажденного воздуха. Он пожирал свет и поглощал звук. Шлифованные, шатающиеся камни у нас под ногами казались окутанными влажной пеленой и бесконечно далекими. Даже сверчки перестали стрекотать, и на какое-то мгновение стихли петухи.