Родину Рема, где был ты, сошник в земле притуплявший,
Квинтий[140], дрожащей женой пред волами одет как диктатор;
Плуг же домой тебе ликтор отнес. Превосходно поешь ты!
Есть, кого и теперь «Брисеидой» своею корявой
Акций влечет и мила Пакувиева «Антиопа»[141],
Вся в бородавках, чье «сердце в слезах оперлося на горе».
Видя, что сами отцы близорукие это вбивают
80 В голову детям, ужель об источнике спрашивать станешь
Нашей пустой болтовни и о том непотребстве, с которым
Прыгают так у тебя на скамьях безбородые франты?
Ну не позорно ль, что ты защитить седины не можешь,
Не пожелав услыхать тепловатое это «прекрасно»?
Педию скажут: «Ты вор». Что ж Педий? Кладет преступленья
Он на весы антитез, и хвалят его за фигуры:
«Как хорошо!» Хорошо? Хвостом ты, Ромул[142], виляешь?
Тронет ли пеньем меня потерпевший кораблекрушенье[143]?
Асса ль дождется? Поешь, а портрет твой на судне разбитом
90 Вздел на плечо ты себе? Не придуманным ночью, правдивым
Будет плач у того, кто меня разжалобить хочет.
«Грубым размерам зато изящество придано, плавность;
Так мы умеем стихи заключать: «в Берекинтии Аттис»,
Или: «Дельфин рассекал Нерея лазурное тело»,
Иль: «мы отторгли бедро у длинного Аппеннина».
«Брани и мужа пою». Не правда ль, надуто, коряво
Это, как старый сучок, засохший на пробковом дубе?»
Нежное что ж нам читать, по-твоему, шейку склонивши?
«Мималлоненеким рога наполнили грозные ревом,
100 И головою тельца строптивого тут Бассарида
Мчится, и с нею спешит Менада, рысь погоняя
Тирсом. Вопят: «рвий, к нам!» и ответное вторит им эхо».
Разве писали бы так, будь у нас хоть капелька старой
Жизненной силы отцов? Бессильно плавает это
Сверху слюны на губах, и Менада и Аттис — водица:
По столу этот поэт не стучит, и ногтей не грызет он.
«Но для чего же, скажи, царапать нежные уши
Едкою правдою нам? Смотри, как бы знати пороги
Не охладели к тебе: рычит там из пасти собачья
110 Буква»[144]. По мне, хоть сейчас пусть все окажется белым!
Я не мешаю. Ура! Все на свете идет превосходно!
Нравится? Ты говоришь: «Запрещаю я здесь оправляться!»
Парочку змей нарисуй[145]: «Это место свято! Ступайте,
Юноши, дальше!» Я прочь. Бичевал столицу Луцилий —
Муция, Лупа, — и вот об них обломал себе зубы:
Всяких пороков друзей касается Флакк хитроумный
Так, что смеются они, и резвится у самого сердца,
Ловко умея народ поддевать и над ним насмехаться.
Мне же нельзя и шептать? хоть тайком, хоть в ямку? Напрасно?
120 Все же зарою я здесь. Я видел, я сам видел, книжка,
Что у Мидаса-царя ослиные уши. И тайну
рту и смеха тебе, пусть вздорного, ни за какую
Я Илиаду не дам. Ну а ты, вдохновенный Кратином
Дерзким и над Евполидом и старцем бледнеющий славным[146],
Глянь-ка: пожалуй, и здесь ты услышишь созрелое нечто.
Пусть зажигается мной читатель с прочищенным ухом,
А не нахалы, кому над крепидами[147] греков смеяться
Любо, и те, кто кривых обозвать способен кривыми,
Кто зазнается, кто горд италийского званьем эдила[148]
130 И разбивал где-нибудь в Арретии ложные мерки;
Да и не тот, кто хитер издеваться над счетной доскою[149]
Иль над фигурой на мелком песке и готов потешаться,
Ежели кинику рвет его бороду наглая девка.
Им я — эдикт[150] поутру, после полдника дам «Каллирою».
САТИРА ВТОРАЯ
Нынешний день ты отметь, Макрин мой, камешком лучшим:
День этот светлый тебе еще один год прибавляет.
Гению лей ты вино. В подкупной ты не просишь молитве
Благ, о которых богам ты лишь на ухо мог бы поведать.
Знати же добрая часть возливает тишком и кадит им:
Ведь не для всех хорошо бормотанье и шепот невнятный
Вывесть из храмов и жить, своих не скрывая желаний.
Совести, славы, ума откровенно просят и громко,
А про себя и сквозь зубы цедя, бормочут: «О, если б
10 Дядюшка сдох, то-то смерть была бы на славу! О, если б
Заступ ударился мой о горшок с серебром, поспособствуй
Мне, Геркулес! Или как-нибудь мне извести бы мальчишку,
140
141
143
145
149