— Как? — сказал Трималхион. — Да когда же купили мне Помпеевы сады?
— В прошлом году, — ответил писец, — и потому они еще не внесены в списки.
— Если в течение шести месяцев, — вспылил Трималхион, — я ничего не знаю о каком-либо купленном для меня поместье, я раз навсегда запрещаю вносить его в опись.
Затем были прочтены распоряжения эдилов и завещания лесничих, коими Трималхион лишался наследства, однако с извинительными примечаниями. Потом — список его приказчиков; акт расторжения брака ночного сторожа и вольноотпущенницы, которая была обличена мужем в связи с банщиком; ссылка домоправителя в Байи; привлечение к ответственности казначея и решение тяжбы двух спальников.
Между тем в триклиний явились фокусники: какой-то нелепейший верзила поставил на себя лестницу и велел мальчику лезть по ступеням и на самом верху танцевать под звуки песенок; потом заставлял его прыгать через огненные круги и держать зубами урну. Один лишь Трималхион восхищался этими штуками, сожалея только, что это искусство неблагодарное. Только два вида зрелищ он смотрит с удовольствием: фокусников и трубачей; все же остальное — животные, музыка — просто чепуха.
— Я, — говорил он, — и труппу комедиантов купил, но заставил их разыгрывать мне ателланы и приказал начальнику хора петь по-латыни.
При этих словах Гая мальчишка-фокусник свалился на Трималхиона. Поднялся громкий вопль: орали и вся челядь и гости. Не потому, что обеспокоились участью этого паршивого человека. Каждый из нас был бы очень рад, если бы ему сломали шею, но все перепугались, не закончилось бы наше веселье несчастьем и не пришлось бы нам оплакивать чужого мертвеца. Между тем Трималхион, испуская тяжкие стоны, беспомощно склонился на руки, словно и впрямь его серьезно ранили. Со всех сторон к нему бросились врачи, а впереди всех Фортуната, распустив волосы, с кубком в руке и причитая, что нет на свете женщины более несчастной и жалкой, чем она. Свалившийся мальчишка припадал к ногам то одного, то другого из нас, умоляя о помиловании. Мне было не по себе, так как я подозревал, что под этим несчастным случаем крылся какой-нибудь дурацкий сюрприз. У меня из головы еще не испарился повар, позабывший выпотрошить свинью, поэтому я принялся внимательно осматривать триклиний, ожидая, что вот-вот появится из стены какая-нибудь махинация, в особенности когда стали бичевать раба за то, что он обвязал руку хозяина белой, а не красной шерстью. Мое подозрение оказалось близким к истине: вышло от Трималхиона решение — мальчишку отпустить на волю, дабы никто не осмелился утверждать, что раб ранил столь великого мужа.
Мы одобрили его поступок; по этому поводу зашел у нас разговор о том, как играет случай жизнью человека.
— Стойте, — сказал Трималхион, — нельзя, чтобы такое событие не было увековечено. — Сейчас же потребовал себе таблички и, не раздумывая долго, прочел нам следующее:
За разбором эпиграммы разговор перешел на стихотворцев, и долго обсуждалось первенство Мопса Фракийского, пока Трималхион не сказал:
— Скажи мне, пожалуйста, учитель, какая разница, по-твоему, между Цицероном и Публилием? По-моему — один красноречивее, другой — добродетельнее. Можно ли сказать что-нибудь лучше этого?
— А чье, по-вашему, — продолжал он, — самое трудное занятие после словесности? По-моему, лекаря и менялы. Лекарь знает, что в нутре у людишек делается и когда будет приступ лихорадки. Я, впрочем, их терпеть не могу: больно часто они мне анисовую воду прописывают. Меняла же сквозь серебро медь видит. А из тварей бессловесных трудолюбивее всех волы да овцы: волы, ибо по их милости мы хлеб жуем, овцы, потому что их шерсть делает нас франтами. И — о, недостойное злодейство! — иной носит тунику, а ест баранину. Пчел же я считаю животными просто божественными, ибо они плюются медом, хотя и говорят, что они его приносят от самого Юпитера; если же иной раз и жалят, то ведь где сладко, там и кисло.