Выбрать главу

Не ты ли, Цезарь, женился на чужой жене Ливии, на шестом месяце брюхатой и притом не от тебя? Весь Рим потом ходил ходуном от хохота, повторяя «везучие рожают за три месяца», разумея Ливию твою…

А теперь? Кто главный ревнитель благочестия? Цезарь. Кто у нас образцовая жена? Ливия. Кто самая плохая девочка в Риме? Юлия, дочь Цезаря от первого брака! У нее, страшно молвить, был любовник! Ой-ой-ой! Какой ужас, какое падение! Сослать ее с глаз долой! А кто у нас еще хуже Юлии первой? Юлия вторая, внучка Цезаря! Представляете, она тоже не девственница! Сослать и ее тоже! Не то разложение! Сумерки богов!

Никогда не вызывал у меня такого отвращения Гай Юлий Цезарь, за здорово живешь присваивавший имущество поверженных врагов.

Иное дело – кроткий лицемер Цезарь Октавиан. После битвы при Перузии приказал заживо сжечь на алтаре своего отца триста человек. А глаза такие голубые! Во время проскрипций не пощадил ни своего опекуна Торания, ни покровителя Цицерона – а лицо такое возвышенное! Толкнул на самоубийство своего лучшего друга поэта Галла – а поэмки сладенькие о древности слагает, муси-пуси…

Как можно писать для этого чудовища поэму о высокой любви?

Уже стемнело, когда появился Цезарь.

Сообщил, что располагает лишь девятью минутами, а не восемнадцатью, как сообщалось ранее. И что готов выслушать план моей поэмы (он говорил так, словно согласие мое у него уже есть). Кстати вспомнил, что душка Вергилий ни строки не писал в «Энеиду», пока он, Цезарь, предварительный план не утвердит.

Я красноречиво посмотрел на Рабирия. Не изменившись в лице, тот сказал, кивнув в мою сторону, что Назон еще не принял окончательного решения. И что Назон колеблется, сомневаясь в своих силах.

– Да что мы говорим о нем, как будто его здесь нет! Пусть скажет сам! – повелел Цезарь своим скрипучим занудливым голосом.

Я принялся врать, что совершенно не разбираюсь в вопросе!

– Узок мой кругозор, велики моя боль и усталость, в общем, отказываюсь, – сказал я. – Однако мой отказ следует расценивать как признание моей слабости, а не как попытку утвердить силу! Ведь, даже будучи ничтожеством, я люблю Цезаря больше, чем своих близких! Люблю как человека и как бога, – для убедительности я припал на одно колено и поцеловал его руку – всю в перстнях и старческих бурых пятнах.

– То есть, не будешь писать? – переспросил Цезарь ровным голосом раба-счетовода.

– Я не достоин такой чести, о божественный.

– Дело твое, – сказал Цезарь равнодушно и уже собрался уходить, однако у дверей обернулся и добавил: – Если останетесь на ночь, помните что говорил Главк. Это для вашей же пользы!

Ехать домой было поздновато и мы с Рабирием, оба взвинченные, решили совершить прогулку вокруг виллы. Полюбоваться парной тушей спящего Рима, на дальней северо-восточной окраине которого «Секунда» располагалась.

Прогулка не задалась – мы с Рабирием поминутно ссорились.

Он упрекал меня в недальновидности и отроческом, ослином упрямстве. Я его – в идиотском каком-то подхалимаже. Рабирий собачился все больше. Мне хотелось спать.

Наконец мы оказались у нашей двери. К счастью, было не заперто – видимо, жабогласый Главк уже отошел ко сну.

Мы прошли через неосвещенный вестибюль, пересекли сумрачный внутренний двор и, вдыхая по-осеннему тяжелый сырой воздух, поднимавшийся от имплювия, оказались в гостиной.

Там в наше отсутствие зачем-то передвинули мебель. В центре теперь стоял низкий столик с масляной лампой, а рядом со столиком – красивое деревянное кресло, похожее на старообразный царский трон.

В кресле сидел незнакомый старик. Ветхий и желтый, словно сделанное из дорогого пергамента чучело богомола-исполина.

Старик напоминал также седой пушистый одуванчик, которому каким-то чудом удалось пережить лето, осень и зиму, растеряв почти всех своих летучих отпрысков, но все-таки – не всех.

Старик читал. Когда мы ввалились в гостиную, споря о том, нужна ли материально обеспеченным поэтам милость царей, он отложил свиток и внимательно посмотрел на нас своими черными, живыми глазами.

– Кто… вы? – спросил старик. Его голос был как тихий скрежет ледника, потревоженного криком пролетевшего ворона.

– Мы поэты, – отвечал я.

Вопрос «А ты-то кем будешь? И что тут делаешь?» я старику задать не решился. Почтение к сединам как-никак.

– Поэты? Поэты хорошо. Я… люблю поэтов! А ведь когда-то не любил… Считал пустыми… людьми… Сотрясателями воздуха!

– Да мы и есть, в сущности, пустые! – усмехнулся я. – Или очень быстро становимся пустыми. Если мы будем полны, то станем непрозрачными для божественного ветра. И примемся говорить не о том, о чем нужно, а о том, что у нас внутри. То есть о том, что делает нас полными. Внутри же у нас в точности то, что и у других людей. Похоть, сожаления и мечты о неважном.