Я вошел в остерию, которая в этот час была совсем пуста, сел в уголок в тени и тихонько позвал Джиджи, который стоял за стойкой и читал газету. Он подошел и, как только узнал меня, принялся обнимать и все повторял, что очень рад меня видеть. Это как-то подбодрило меня, потому что ведь до сих пор, кроме мамы, еще ни один смертный не встретил меня ласково. Я ни слова не мог вымолвить от волнения, на глазах у меня навернулись слезы, а он после нескольких подходящих к случаю фраз начал:
- Родольфо, кто ж это мне говорил, что ты должен вернуться? Ах да, Гульельмо.
Я ничего не ответил, но при этом имени весь задрожал. Джиджи снова заговорил:
- Уж не знаю, как он узнал об этом, но факт тот, что он пришел ко мне и сообщил... Ну и лицо у него было! Сразу видно - боится.
Я возразил, не подымая глаз:
- Боится? Чего? Разве он не правду сказал? Разве он, когда давал показания, не выполнял свой долг? И разве жандармы - плохая защита?
Джиджи похлопал меня по плечу.
- Ты все такой же, Родольфо, ни капельки не изменился... Да ведь он твоего нрава боится... Говорит, что не думал причинять тебе зла, ему, мол, велели говорить правду, он и сказал.
Я сидел молча. Подождав минуту, Джиджи продолжал:
- Если б ты знал, до чего мне тяжко видеть, что два таких человека, как ты и Гульельмо, ненавидят и боятся друг друга! Скажи, хочешь, я помирю вас, скажу ему, что ты больше не сердишься и все простил?
Я начал понимать, к чему он клонит, и ответил:
- Ничего ему, пожалуйста, не говори. Он осторожно спросил:
- Почему? Ты еще сердишься на него? Ведь прошло столько времени!..
- Что значит время? - сказал я. - Я вернулся сегодня, а мне кажется, что все это случилось вчера... Чувства не зависят от времени.
- Гони эти мысли, - настаивал Джиджи, - гони эти мысли, ты не должен думать так... Что в этом толку?.. Помнишь, как в песне поется:
Что прошло, то прошло.
А что было, то было.
Надо, чтоб сердце
О прошлом забыло.
Послушайся меня, забудь о прошлом и выпьем. Я ответил:
- Выпить - это можно. Принеси-ка мне пол-литра... сухого.
Я сказал это довольно холодно, и он, не прибавив больше ни слова, встал и пошел за вином.
Но вернувшись, он не сразу мне налил, а поставил стакан в сторонку, словно хотел раньше о чем-то уговориться, а потом уже угостить, и серьезно спросил:
- Родольфо, ты ведь не собираешься сделать какую-нибудь глупость?
Я отозвался:
- Это тебя не касается, наливай. Он настаивал:
- Да ты только подумай: Гульельмо человек бедный, у него семья - жена и четверо ребятишек... Тоже ведь понять надо.
Я повторил:
- Наливай... и не мешайся в мои дела.
Тогда он стал наливать, но тихонько так, и все глядел на меня.
Я сказал ему:
- Бери стакан... выпьем... ты мой единственный друг, у меня на свете нет другого друга.
Он сразу согласился, налил себе стакан, сел и снова заговорил:
- Вот как раз потому, что я твой друг, я хочу сказать тебе, как бы я сам поступил на твоем месте: я бы не раздумывая пошел к Гульельмо и сказал ему: "Что прошло, то прошло, обнимемся, как братья, и не будем больше об этом вспоминать".
Он поднес стакан к губам, но пить не стал, а все смотрел на меня в упор. Я ответил:
- Брат на брата - пуще супостата... Знаешь поговорку?
В эту минуту в остерию вошли какие-то двое, и Джиджи, выпив одним духом свой стакан, ушел и оставил меня одного.
Я медленно пил свои пол-литра и все раздумывал. Меня совсем не успокаивало то, что Гульельмо боится, наоборот, у меня огонь полыхал в душе, когда я думал об этом. "Боится, подлец", - думал я и с такой силой сжимал стакан из толстого стекла, словно это была шея Гульельмо. Я говорил себе, что Гульельмо настоящий подлец: мало того, что он погубил меня своими ложными показаниями, так теперь еще хочет заручиться поддержкой Джиджи, рассчитывая, что тот уговорит меня помириться с ним. Так я допил свои пол-литра и заказал еще. Джиджи принес вино и осведомился:
- Ну, как настроение? Получше? Обдумал то, что я советовал?
Я отвечал:
- Настроение лучше, и я все обдумал. Наливая вино в мой стакан, Джиджи заметил:
- В таких делах, брат, с размаху нельзя... Не надо давать волю чувствам... Правда за тобой, тут спорить нечего, но именно поэтому ты должен показать себя благородным и простить.
Я не мог удержаться и с горечью воскликнул:
- Гульельмо что, подкупил тебя, что ли?
Он не обиделся и сказал искренно:
- Никто меня не подкупал. Просто я друг вам обоим... и хочу, чтобы вы помирились... Вот и все.
Я снова стал пить и, может от вина, не знаю, но мысли мои с Гульельмо перешли на меня самого, и я стал вспоминать все, что произошло за эти два года, сколько я выстрадал, как меня всячески притесняли и обижали. И глаза мои наполнились слезами, и так мне стало себя жалко! Сначала себя, а потом и всех других. Какой я несчастный, без вины виноват, а сколько таких, как я. И Гульельмо несчастный, и Джиджи тоже несчастный, и мой отец, и мой брат, и сестра, и мать - все несчастные. Теперь Гульельмо представился мне в новом свете, я смотрел на него другими глазами, и постепенно я начал склоняться к тому, что Джиджи прав: мне нужно показать себя благородным и простить. От этой мысли я стал жалеть себя еще пуще, вдвое больше прежнего; и я был Доволен, что эта мысль пришла мне в голову, потому что хоть я и раньше знал, что простить лучше, чем отомстить, но никогда бы не смог простить, если б мне это сердце не подсказало. Однако я испугался, что этот благородный порыв скоро пройдет, и, когда вторая бутылка кончилась, громко позвал:
- Джиджи, поди-ка сюда на минуточку.
Он подошел, и я сразу ему сказал:
- Джиджи, я все обдумал и нахожу, что ты прав; если хочешь - я готов, пойдем к Гульельмо.
Он обрадовался:
- Вот видишь, разве я не знаю: немножко пораскинешь мозгами да выпьешь хорошего вина - и сердце заговорит.
Я ничего на это не ответил и вдруг закрыл лицо руками и начал плакать: я снова увидел себя в Портолонгоне, в одежде каторжника - как я в тюремной мастерской строгаю доски для гробов. В тюрьме все работали, а столярам доставалась самая неприятная работа - делать гробы для покойников со всего Портоферрайо и других селений острова Эльбы. И я плакал, вспоминая, как часто, делая эти гробы, я думал, что в один из них мне придется лечь самому. А тем временем Джиджи хлопал меня по плечу и повторял:
- Ну, ну, не надо ни о чем вспоминать, теперь уж все это позади.
Через минуту он прибавил:
- Давай пойдем сейчас же к Гульельмо. Вы обниметесь, как друзья, а потом мы все вместе вернемся сюда и разопьем бутылочку за ваше примирение.
Я вытер слезы и сказал:
- Пойдем к Гульельмо.
Джиджи вышел из остерии, и я следом за ним. Мы прошли метров пятьдесят, и между булочной и мастерской мраморщика я увидел точильню Гульельмо. Сам Гульельмо нисколько не изменился: маленький, серенький, жирненький, с лысой головой, со слащавым лицом, похожий одновременно и на пономаря и на Иуду, он стоял в профиль к нам у точила и был, казалось, поглощен своей работой. Он так старательно точил нож, то кладя плашмя, то ставя его ребром под падающей струйкой воды, что не заметил, как мы вошли. Как только я увидел его, то в миг почувствовал, что вся кровь во мне закипела, и я понял, что ни за что не смогу обнять его, как того хотел Джиджи: если б я обнял его, я, наверное, сам того не желая, откусил бы ему ухо или сделал что-нибудь еще в этом роде. Между тем Джиджи радостным, веселым голосом закричал:
- Гульельмо, посмотри-ка, Родольфо пришел к тебе мириться... что прошло, то прошло...
Гульельмо обернулся, и я увидел, как он переменился в лице и сделал движение, словно собирался бежать. И вот, в то время как Джиджи, желая приободрить нас, восклицал: - Ну же... обнимитесь и больше не будем об этом говорить, - что-то словно рванулось у меня в груди и глаза мне застлало какой-то темной пеленой.
Я крикнул:
- Подлец! Ты меня сгубил, трус! - и бросился на Гульельмо, пытаясь схватить его за горло.