– Выходи строиться!
В чистой, отутюженной форме, начищенных сапогах, гладковыбритый Смоляк медленно прошелся вдоль строя. В правой руке он сжимал толстый хлыст из воловьих жил. Из расстегнутой кобуры угрожающе темнела рукоятка пистолета. Смоляк прохаживался, напевая фашистский марш:
Потом он остановился и обратился на ломаном русском языке к новичкам, которых выстроили отдельной группой:
– Вы есть немецкий пленный, большевик. Большевик – это зараза. Зараза надо уничтожайт. Но мы есть немцы, гуманный нация. Мы вас не убивайт. Вы надо работайт. Мы хорошо платим рабочий рука. Вы обязан работать…
– На-кося выкуси! – раздался на левом фланге чей-то звонкий голос.
Напыщенность и надменность, написанные на лице Смоляка, словно ветром сдуло. Он рывком обернулся и подскочил к левому флангу.
– Что есть «на-куся выкуся»? Кто переведи?
Строй молчал. Фриц Рэй скользнул злыми глазами по бледным лицам узников.
– Что есть «на-куся выкуся»?
Он не знал этого русского выражения, но уловил дерзкую интонацию.
Не получив ответа, Смоляк привычным движением взмахнул рукой. Он бил тяжелым хлыстом по лицам, плечам, бил яростно, повторяя:
– Вот есть «на-куся выкуся»!
Довольный своей находчивостью и избив десяток беззащитных людей, унтер-офицер успокоился. На его красном лице появилась улыбка.
Он что-то сказал охраннику. Тот, козырнув, бегом побежал в сторону канцелярии и вскоре вернулся с велосипедом.
– Ну, хлопец, держись, – шепнул Андрею Пархоменко, – Смоляк с нами поедет…
На работу погнали в каменоломню. Там добывали камень для строительства эсэсовских казарм. Солнце уже стояло высоко, когда колонна заключенных, окруженная эсэсовцами, вышла за черту концлагеря. Смоляк ехал рядом. Мощенная камнем дорога петляла по склону горы.
Андрей, шагавший в одной шеренге с Пархоменко, внимательно осматривал местность, стараясь запомнить каждый поворот, каждый бугорок. «Чтоб ночью не блуждать», – думал он. Мысль о побеге ни на минуту не оставляла Андрея.
Впереди показалась странная процессия. Десятка два карликов тянули огромную колымагу, нагруженную белым камнем. На колымаге сидел эсэсовец и поминутно хлестал длинным бичом.
«Как репинские бурлаки, – подумал Андрей, вспомнив знаменитую картину великого художника. – Только тут хуже. Несчастные карлики… Их-то за что мучают?»
Когда колымага приблизилась, Андрей ахнул. В колымагу впряжены не карлики. Это дети! Каждому из них едва исполнилось десять-двенадцать лет. Большеголовые, худые, как спички, с выкатившимися от напряжения глазами, они, шатаясь, с трудом тащили в гору огромную повозку. Тяжелые колеса, кованные железом, гулко перекатывались по мостовой.
У Бурзенко защемило сердце. Дети, как и взрослые, одеты в полосатый каторжный наряд. Длинные рукава курток закатаны. Штаны у многих застегнуты на груди. Видимо, одежду им выдавали из общего вещевого склада. Так же как и у взрослых, у них слева на куртках нашиты белые квадраты с номерами. Так же как у взрослых, краснеют матерчатые треугольники, обозначающие степень преступления. Русских мальчишек фашисты уже считают опасными политическими преступниками!
Андрей догадывался, что перед ним дети, чьи отцы сражаются на Восточном фронте и в партизанских отрядах. Дети красноармейцев, командиров, партийных работников. Дети, чьих родителей фашисты уже уничтожили. Но Андрей и не догадывался о главном – с какой целью их бросили за колючую проволоку. Гитлеровцы, убежденные в своей победе, заранее готовили вышколенных рабов. Эти русские мальчишки должны были забыть свой родной язык, забыть свое имя, фамилию. От них требовалось только одно: умение беспрекословно и точно выполнять команды и приказы господ.
За первой колымагой показалась вторая. Эсэсовец, расстегнув мундир, лениво дремал на груде белого камня. Первым в упряжке шел рыжеволосый подросток. Свесив тонкие руки, он налегал мальчишеской грудью на лямку. Рядом с ним шагал трех-четырехлетний ребенок. Он держался за руку старшего и, быстро семеня маленькими ножками, старался не отстать. Ребенок был также одет в полосатую куртку, которая, как платье, свисала до земли. Черные вьющиеся волосы, на худом личике круглые, как пуговицы, карие глаза. Какая в них была грусть!
Рыжеволосый шел первым и, видимо, задавал ритм движения. Равняясь на него, два десятка мальчишек, бледных и худых, напрягаясь, тащили колымагу.
– Эй, Васыком! – крикнул кто-то писклявым голосом из задних рядов. – А эти дяди похожи на русских?
Рыжеволосый поднял голову. Андрей увидел простое русское лицо с чуть курносым носом, все усыпанное веснушками. Только в глазах, колючих, как голубые льдинки, сквозила недетская серьезность. Васыком окинул взглядом колонну взрослых и насмешливо скривил губы.
– Ты, Петух, ошибся. Русские не такие… Они в плен не сдаются!
Пленные шагали молча. Кто-то скрипнул зубами, кто-то тяжело вздохнул. Пархоменко, нагнув голову, смотрел на свои башмаки, Андрей закусил губу. Проклятие! Он чувствовал себя виноватым в том, что где-то в момент напряженной борьбы дрогнул, не поверил в свои силы, уступил, потом отступил, позволил врагу взять верх, допустил в свой дом, на свою землю, отдал на поругание женщин, детей…
Солнце припекало. Начинался жаркий летний день. Но Андрей Бурзенко не ощущал зноя. На душе было холодно и до слез обидно. Обидно за себя, за своих товарищей. Стыдно было смотреть на свое прошлое, на горькую минуту позора… Вы правы, мальчишки! Мы сами себя презираем.
Андрей вспомнил свое детство. С каким восхищением смотрел он на героев гражданской войны, которые победили всех врагов и на одной шестой части земли установили свою, народную власть! А сколько было радости, когда ему вместе с такими же мальчуганами удавалось прошагать по пыльной улице в хвосте красноармейской колонны! И вот он сам солдат, но пленный солдат… Эх, если бы он только знал тогда, в дни неравных отчаянных боев, если бы знали его товарищи по роте, по полку, по армиям, какие муки их ожидают в плену, какие кровавые пытки придется им вынести, какие унижения и глумления предстоит выстрадать, – тогда бы все нечеловеческие трудности, лишения и опасности фронта им показались бы раем и счастьем!..
Вдруг раздался отчаянный крик. Андрей насторожился. Вдоль дороги расположены постройки для служебных собак. На этой псарне насчитывалось около тысячи овчарок. Все они огромные, тренированные, злые. И вот сюда на площадку, огороженную колючей проволокой, эсэсовцы вталкивали десяток узников. Один из них, молодой, белокурый, никак не хотел идти. Рослый немец подскочил к нему и ударил рукояткой пистолета по голове. Юноша свалился. Его тотчас же взяли за руки и за ноги и выбросили на площадку. В ту же секунду рослый собаковод спустил овчарок. Они кинулись на несчастных.
Узники с криком отчаяния стали метаться на огороженной площадке. Но спасения нигде не было. Разъяренные псы в два прыжка настигали свои жертвы, сбивали их с ног и впивались зубами. Душераздирающие крики, злобное рычание собак и хрип умирающих слились в один протяжный, ужасный рев…
Колонна заключенных дрогнула. Многим приходилось и раньше видеть страшные картины истязаний, но эта была самая лютая.
Андрей в ярости сжимал кулаки. Бессильная злоба клокотала в его груди. Один из узников, поляк Беник, сосед Андрея по нарам, не выдержал. Охнув, он схватился рукой за сердце. Ему стало дурно. Это заметил Смоляк.
– Выйти из строя! – приказал он поляку.
Шлепая деревянными подошвами, Беник вышел на край дороги.
– Шагом марш на псарню!
Поляк задрожал.
– Пан офицер…
Фашист поднял пистолет.
– Бегом!
Поляк, спотыкаясь, побежал к проволочной ограде.
– Просунь руку! – крикнул палач.
По лицу узника покатились крупные слезы. Он бледными губами прошептал: «Святая Мария», – и медленно протянул левую руку за колючую проволоку. В нее мгновенно вцепились зубами две лохматые овчарки. Раздался нечеловеческий вопль.