Выбрать главу

— Винят их бояре думные и государь наш в смерти ца­рицы кроткой и благодетельной Анастасьи. Чародейст­вом эти недоброхоты свели незабвенную в могилу. Либо зельем ядовитым.

«Не может того быть!» — чуть не сорвалось возмущен­ное с уст князя Воротынского, но он сдержал себя. Тут и цепи подземельные вмиг вспомнились, и слова князя Ивана Шуйского. Нет, он не хотел на Казенный двор, не желал оказаться в царских недругах. С Адашевым и так у него, князя, много связано. Спросил только, после пау­зы, дьяка:

— Едины в мыслях думные были?

Теперь дьяку впору чесать затылок. Дьяк и сам не ве­рил в то, что окольничий Адашев и священник Силь­вестр могли совершить такое злодейство, тем более что они прежде еще смерти царицыной убыли из Кремля: Адашев, приняв сан воеводы, отъехал в Ливонию, а Силь­вестр, благословив царя на дела добрые, обрек себя на за­творничество монашеское; но не скажешь же об этом кня­зю, ближнему боярину цареву; да и о спорах перед думой и во время думы уместно ли распространяться — вот в чем закавыка. Ответил уклончиво:

— Духовных санов изрядно царь на Думу позвал. Осо­бенно упорно винили опальных святые отцы Вассиан и Сукин. Митрополит Макарий слово сказал за Адашева и Сильвестра, только не многие его поддержали.

— А что митрополит Макарий? Как после Думы?

— Слово сказал и на том — баста, — с заметным сожа­лением ответил дьяк. — Стар он уже. Немощен.

Князь Воротынский хорошо понял недоговоренное дьяком и больше ни о чем не спрашивал, присягнул, в ка­кой уже раз, на верность царю. Но если прежде делал он это от чистого сердца и с радостью, то теперь — опричь души. Не видя иного выхода.

И все же не понимал он всей пагубности свершаемого.

Не вполне осознавал, что сделан еще один шаг к гибели России. Самый, пожалуй, страшный шаг по своим по­следствиям.

Дьяк уехал. А в доме Воротынских словно поселился нескончаемый великий пост, не слышно ни смеха, не видно ни веселых застолий, и только чуть-чуть начнут успокаиваться князь и княгиня, как новая весть, страш­нее прежней, вползает со змеиным шипением: казнены Данила Адашев, брат Алексея Адашева, и его двенадца­тилетний сын; отсекли головы палачи трем братьям Сы­тиным (их сестра была женой Алексея Адашева); следом за ними казнены родственник Адашева Иван Шишкин, его жена и малолетние дети; но более всего потрясла Во­ротынских казнь далекой от Кремля московской обыва­тельницы по имени Мария и пяти ее сыновей лишь за то, что была она в близком знакомстве с Алексеем Адаше-вым и пользовалась его милостями, — ее обвинили в том, будто она намеревалась чародейством свести царя с пре­стола.

Ужасная лютость! Неприкрытое людоедство!

И тут еще Фрол со своим советом:

—  В Кремле, князь мой, грусть-тоска миновала. Пи­рует царь. Объявил о желании жениться.

—  Как?! На сороковой день даже не помянув?!

—  Что если до Престольной слух дойдет, — продол­жал Фрол, пропуская мимо ушей восклицание князя Михаила Воротынского, — что князь удельный, присяг­нувший царю не держать руку друзей Адашевых, по кра­мольникам тужит? Не сносить головы. Бросв, князь мой,

кручиниться.

—  Иль у тебя, Фрол, ничего святого нет? — грустно спросил князь Михаил и, не дождавшись ответа, пове­лел: — Ступай. И больше не учи, как нам с княгиней се­бя вести.

Подумать только — какая наглость. До веселья ли, ес­ли приходят вести из Кремля одна другой ужасней. Кня­зю Дмитрию Оболенскому-Овчине царь Иван Васильевич самолично вонзил нож в сердце во время трапезы лишь за то, что тот, урезонивая надменность любимца госуда­рева Федора Басманова, бросил тому в лицо гневное: «Чем гордишься?! Не тем ли, что развращаешь государя грехом содомским?!»

А князя Михаила Репнина ретивцы царевы умертви­ли прямо в святом храме во время молитвы. Грех вели­чайший! И не обрушилось небо на извергов рода челове­ческого! За что же у заслуженного перед державою боя­рина жизнь отняли? Не захотел, видите ли, вместе с ца­рем скоморошничать и ему еще посоветовал этого не де­лать. Разве он не прав? Уместно ли самовластителю вели­кой державы быть скоморохом, да еще думных бояр при­нуждать к безумствованию? Только тот способен на та­кое, кто плюет или, более того, ненавидит все святое для русского народа.

Нет, не мог Михаил Воротынский побороть себя, хотя вполне осознавал, что предупреждение стремянного име­ет серьезное основание, хотя вроде бы никогда он, князь, не водил дружбы с Алексеем Адашевым. Поход на Ка­зань готовили вместе, но то было по велению самого ца­ря. А после Казани вновь отдалились. Уважая ум околь­ничего, не мог все же князь Воротынский принять его как равного себе, безродного служаку, по случаю при­близившегося к царю.

В общем, сложные чувства переживал князь Михаил Воротынский в те недели и месяцы, не осмеливаясь даже себе сказать об истинных причинах злодейств кремлев­ских. Обвинения в отравлении царицы — это только по­вод. Повод, в который, видимо, и сам Иван Васильевич не верит.

Впрочем, верит или нет — кому это известно. А то, что не перестает безобразничать и подвергать опалам тех, кто не восторгался резкой сменой добра на зло, это — факт. А факт — вещь упрямая.

В одном находил утешение князь Михаил Воротын­ский: в порубежной службе. Заботы о сторожах и стани­цах отвлекали от грустных и тревожных мыслей. Прав­да, до тех пор, пока скоморошество и жестокость кремлевские не коснулись семьи Воротынских. Ну, а когда прискакал посланец князя Владимира Воротынского с горьким известием о том, что отстранен тот от главного воеводства царева полка и в придачу лишен удела, возму­щение князя Михаила стало безгранично.

«Родовой удел наш — Воротынских! Родовой! Как же можно?!»

Позвал тут же Никифора и Коему. Не скрывая негодо­вания, поведал:

— Еду к государю! Либо послушает, либо — не слуга я ему!

Двужил покачал головой и попытался успокоить сво­его князя:

—  Повремени, Михаил Иванович. Пусть у тебя самого гнев уляжется, а то, не дай Бог, во гневе своем до оков до­говоришься. Да и государь, Бог даст, в разум войдет, пе­рестанет чудачить, как уже прежде бывало, ибо не веда­ет, что творит.

—  Нет, Никифор. Мы с братом за него стеной встали, когда недуг держал его на одре. Если запамятовал он это, как же я смогу ему служить впредь. А потом… если на родовое руку поднял, то на жалованное что его остано­вит? Захочет и прогонит завтра меня из Одоева.

—  Так-то оно так, только поперек царевой воли идти себе же в ущерб. Я так думаю.

—  Лучше опала, но пусть знает государь, как верный слуга его не приемлет злобства и самочинства!

—  Нам тогда тоже голов не сносить, — вздохнул Ни­кифор.

Но князь не согласился:

— Вы — не бояре мои, а дружинники. С дружинников же спрос какой, если мечи свои за князя против царя не поднимете. Но тогда — бунт. А этого я не допущу! — сделав паузу, продолжил более деловым тоном. — Ты, Никифор, с Косьмой здесь останетесь. Под его началом — тыловые сто­рожи, под твоим — передовые. А если занедужит кто иль иное что стрясется, в одни руки другой берет. А теперь вели­те коней седлать. С собой беру Николку Селезня да Фрола.

— Малую бы дружину взять.

— Нет. Зачем сотоварищами рисковать. Если что, Николка известит тебя, а Фрол со мной останется. У него в Кремле много доброхотов. Завтра же, помолясь Господу Богу, — в путь. Вам двум княгиню с дочкой и сыном на руки оставляю. Как покойный отец мой оставлял мою

мать у тебя, Никифор, на руках.

— Не сомневайся, князь. Убережем. Найдем, где уп­рятать, если, не дай Бог, лихо наступит.

Однако выезд князя на следующее утро не получился, и виной тому — княгиня. Когда Михаил Воротынский сказал ей о своем решении, она, вопреки обычной своей мягкости и уступчивости, упрямо заявила:

— Без тебя я здесь не останусь! Княжича и княжну то­же не оставлю!

— Не на званый пир я еду, ладушка моя. Иль в толк не взяла это?

— Оттого и хочу с тобой, князь мой ненаглядный, что не на пир собрался.