Одного из этих тихих людей товарищи нашли однажды утром в уборной; он был мертв и плавал в собственной крови. Его правая нога была разута; выяснилось, что он приставил дуло винтовки к сердцу и пальцами ноги спустил курок. Это было за день до передислокации; отделение стояло, поеживаясь, в тумане вокруг распростертого тела, валявшегося в липком глинистом месиве среди клочков бумаги. Многочисленные следы сапожных подошв с гвоздями затягивались черно-коричневой жижей, на которой пузырились капли крови, как брызги рубинового масла. То ли необычность подобного конца среди пейзажа, которому смерть была свойственна, как вспыхивающие облачка выстрелов, то ли мерзкое место, где это произошло, заставляли каждого особенно остро ощущать дуновение бессмысленности, клубящееся над каждым трупом.
Наконец, кто-то бросил на ветер наблюдение, как бросают пробку в воду, чтобы испробовать, куда она течет: «Этот вот застрелился от страха смерти. А другие стрелялись, потому что их не взяли добровольцами. Я этого не понимаю». Штурм, стоявший тут же, вспомнил о призраке. Он вполне мог представить себе, что танцующий между жизнью и смертью просыпается, как лунатик, между двумя безднами и падает. Если бы путь Штурма не определялся неколебимыми звездами Честь и Отчизна, если бы его тело не закалилось в упоении битвой, как в чешуйчатой кольчуге, он тащился бы под градом из огня и стали, как моллюск или как дергающийся клубок нервов.
В конце концов, думал он, кто так отпускает поводья, пусть отправляется к черту: тут самого себя пробуешь на зуб. Штурм был слишком верен своему времени, чтобы чувствовать сострадание в таких случаях. Но тотчас у него в мозгу включилась другая картина: вражеская атака после бешеного обстрела. Как выпрыгивают тогда лучшие и сильнейшие из своих укрытий и как накладывает на лучших свое тавро последний железный бросок, в то время как внизу в своих норах дрожат слабейшие, оправдываясь известным изречением: «Лучше на пять минут струсить, чем умереть навсегда». Подтверждается ли здесь правота достойнейшего?
Да, кто при этом соображал, тот нащупывал кое-какие нити, а на них нанизывались особенные мысли. Еще недавно Штурм вписал такую заметку в свою окопную хронику, которую он имел обыкновение вести в тихие паузы своих ночных дежурств: «С тех пор как изобретены мораль и порох, принцип, согласно которому оказывается предпочтение достойнейшему, начал терять значение для отдельной человеческой жизни. Можно в точности проследить, как это значение постепенно присваивается государственным организмом, который все более безапелляционно ограничивает функции отдельного существования одной специализированной ячейкой. Сегодня каждый сто́ит столько, во сколько его оценивает государство, и сам по себе он давно перестал быть существенным для такой оценки. Систематически отсекается целый ряд качеств, по-своему значительных, и таким путем производятся люди, не способные существовать порознь. Прагосударство как сумма почти равнозначных сил еще обладало способностью регенерировать простые живые существа: усекновение мало вредило отдельным его частям. Они быстро находили себя в новой смычке, образуя в главаре свой физический, а в жреце свой психический полюс.
Напротив, тяжелый ущерб, нанесенный современному государству, угрожает и каждому индивидууму в самом его существовании — по крайней мере всем тем, кого не кормит непосредственно земля, то есть большинству. Этой исполинской опасностью объясняется ожесточенная ярость, jusqu’au bout,[16] до последнего вздоха в борьбе, которую ведут между собой два подобных воплощения власти. Если во времена холодного оружия учитывались личные доблести, то при нынешней схватке взвешиваются возможности этих великих организмов. Производство, технические достижения, химия, уровень школьного образования, сеть железных дорог — вот силы, невидимо противостоящие друг другу за дымовой завесой физического сражения»{2}.
Эти мысли вспомнились Штурму, когда он стоял над мертвецом. Вот к чему приводит упорный протест отдельного существа против порабощающей власти современного государства. Оно просто раздавило его, как безучастный идол.
Принуждение, навязывающее свою неодолимую волю обособленной жизни индивидуума, выступило здесь в жуткой отчетливости. Отдельная судьба сошла на нет перед борьбой, разыгрывающейся в таких масштабах. Затерянность в пространстве смертельного одиночества, от которого негде скрыться, мощь стальных дальнобойных машин, невозможность передвигаться не иначе как ночью выдавали за произошедшее застывшую маску титана. В смерть бросались, не помня себя, и она настигала, приходя неизвестно откуда. Рассчитанный выстрел искушенного стрелка, прицельный огонь орудий вместе с восторгом единоборства уступили место неразборчивому пулеметному огню и сконцентрированным артиллерийским ударам. Решение можно было вычислить арифметически: кто накрывал определенную площадь в квадратных метрах бо́льшим количеством снарядов, тот зажимал уже победу в собственном кулаке. Грубый натиск масс на массы, кровавая схватка производства с производством, изделий с изделиями — вот что такое была битва.