Выбрать главу

В нашей школе был лингафонный кабинет с наушниками и магнитофонами, где мы могли слушать записи немецких артистов и дикторов; в кинозале на третьем этаже нам показывали немецкие фильмы, по большей части пионерскую дребедень про аккуратных немецких детей, играющих в волейбол на берегу лесного озера или мастеривших планеры в светлых классах с непременным портретом бритого под ноль Эрнста Тельмана. Детей звали Макс, Курт, Моника и никогда Адольф. Тема войны, если не считать мраморной доски напротив гардероба, не очень педалировалась. Иногда к нам привозили живых немецких детей – школьников из Эрфурта или Дрездена. Девчонки были не лучше наших, пацаны явно похуже. Единственным предметом зависти были их синие галстуки.

До пятого класса я оставался почти круглым отличником. За четвёрки меня ругали. Как-то раз я принёс трояк по немецкой литературе (недостаточно твёрдо выучил «Лорелею») – дело было в конце четвёртой четверти, стояла почти летняя жара, и все окна были распахнуты настежь, – бабка молча уронила дневник на пол и, забравшись на подоконник, объявила, что прямо сейчас выбросится с восьмого этажа, поскольку пережить такой позор не в силах. Я ей поверил – тут же представил её мёртвую на асфальте, потом в гробу, потом яму на кладбище, – о, сколько я их видел, этих свежевырытых могил во время моих кладбищенских прогулок, страшных, сырых и глубоких ям со следами лопат на рыжей глине. Я рыдал и стоял на коленях, умоляя не прыгать. Бабка, раскинув крестом руки, держалась за оконные рамы; седой перманент сиял нимбом, на ней были клетчатые тапки с помпонами и халат, который насквозь просвечивал на фоне яркого майского неба.

Боялся ли я потерять бабку – безусловно. Но ещё сильней меня пугало последующее одиночество. К двенадцати годам мне стало более или менее ясно, что в этом мире я особо никому не нужен.

Пубертат и вступление в подростковый период застал нас с бабкой врасплох: из чуткого херувима с румянцем во всю щёку я за лето превратился в неуклюжего, долговязого пацана с тонкой шеей и крупными, жилистыми руками. Тогда же я подружился с Терлецким из параллельного класса. Гошка считался хулиганом, но из приличной семьи, Терлецкие жили на Гончарной набережной, рядом с общагой Краснохолмской ткацкой фабрики.

С балкона в бинокль мы наблюдали за раздевающимися ткачихами. Бросали пустые бутылки, пытаясь попасть в Москву-реку. Гошка воровал родительские презервативы, и мы, налив внутрь воды, бомбили ими прохожих.

В восьмом классе мы тайком выбирались из дома и шли ночевать на Курский вокзал, наблюдая тайную жизнь бомжей, воров и проституток. Там Терлецкий учил меня драться – не пихать кулаками в грудь, как мы делали это за школой, выясняя отношения, а бить в челюсть – бить первым, бить сразу, хлёстко, изо всех сил, до боли в костяшках. Учил меня сохранять хладнокровие и никогда не трусить; в вокзальном сортире залётный жиган выхватил финку и пошёл на нас, у меня душа рухнула в пятки, я крикнул «Бежим!», но Гоша даже не тронулся с места. Он сунул руки в карманы и, лениво сплюнув жигану под ноги, ждал, когда тот подойдёт ближе. До лезвия оставалось два шага, Терлецкий улыбнулся, поднял руку и звонко щёлкнул пальцами – гляди сюда! И в тот же момент ударил жигана ногой в пах. Жиган молча сложился и рухнул на кафель. Вот теперь бежим! – подмигнул мне Терлецкий.

В девятом классе он уговорил меня подрядиться на разгрузку вагона соли на Останкинском мясокомбинате. Нам выдали резиновые сапоги, грязные комбинезоны и тяже-ленные совковые лопаты. В товарном вагоне, наполовину заполненном солью, похожей на гору серого весеннего снега, смёрзшегося в огромный айсберг, мы провели почти двенадцать часов. Соль была повсюду – на стенах вагона, на потолке, на губах, она лезла в нос, соль щипала глаза, жгла лопнувшие мозоли на ладошках. Выражение «каторжный труд» обрело реальность – вкус, запах, цвет и дикую боль в спине под конец смены. Нам заплатили двадцать рублей – по червонцу в руки; на Таганку мы возвращались на восьмом автобусе, от солёной горечи во рту страшно хотелось пить, глаза слипались, ладони распухли и горели. Вечерний автобус еле полз, нас сморило, мы проснулись только на конечной – в Южном порту.

Терлецкий научил меня вполне прилично играть в преферанс. К его отцу, большому и красивому еврею, похожему на бритого пророка (Терлецкий-старший работал в каком-то главке по снабжению), по пятницам приходили приятели расписать «сочинку». Играли по гривеннику за вист, Гошка садился и часа через три засовывал в карман школьных брюк пачку ассигнаций рублей на тридцать – сорок.