– А Олег?
– Бунич с ним в теннис играет, а он с Ельциным…
– В теннис?
– Ну!
Я вспомнил мебельные фургоны, длинные и белые, с логотипом в виде короны и каким-то названием латинскими буквами; недели три назад они наглухо перегородили наш двор, мне так и не удалось выгнать машину и пришлось ловить левака. Вспомнил распахнутые настежь двери соседнего подъезда, не по-московски шустрых грузчиков в комбинезонах, слишком чистых и чересчур синих. Они ловко выгружали аккуратные контейнеры, сколоченные из свежих досок, контейнеры были перетянуты блестящими стальными лентами.
– Ну что, пошли? – Она кивнула головой в сторону своего подъезда.
В голове стоял весёлый шум, такое бывает, когда купаешься в шторм – вынырнул, а в башке всё звенит. В сквере орали грачи, распахнутые окна горели бешеным ультрамарином, у заднего входа в булочную разгружали свежий хлеб – оттуда нестерпимо пахло тёплыми булками с изюмом. Коралловый педикюр и всё остальное снова всплыли в памяти.
– Спасибо, – буркнул я, пялясь в распахнутый ворот её блузки – она успела здорово загореть для середины апреля. – Неловко как-то… Я даже не знаю, как вас звать…
– Ванда! – засмеялась она. – Ванда. Теперь можем идти?
Я не пошёл. Хотелось бы записать моё решение на счёт благоразумия – дудки! – я просто струсил. То, что мы называем словом «неловкость», на деле является смесью робости и нежеланием принять брошенный вызов.
Она бросила вызов – я сдрейфил.
Меня испугали её свобода и энергичность, точнее, энтузиазм. И, конечно, талант импровизации. Когда люди вступают в контакт, они подобны шахматистам средней руки – мы используем заготовленные комбинации: набор штампованных фраз – вопросов и ответов, – коллекцию заученных жестов и улыбок. Как правило, мы можем уверенно предсказать весь диалог от начала до конца. Белая пешка е два на е четыре, чёрный слон и так далее – и вот разыгрывается мальтийский дебют.
Ванда играла без правил. Это пугало – я боялся выглядеть глупо, меня страшила её непредсказуемость. Одновременно, именно непредсказуемость меня и притягивала. Как в старых романах писали, манила с неодолимой силой.
Я готов поспорить с Марксом: не труд сделал из обезьяны человека, а любопытство. Любопытство – страшная сила. Оно заставляет нас путешествовать, вступать в сомнительные сделки, начинать рискованные аферы, читать книги и смотреть фильмы – жить! Любопытство – вот топливо нашего бытия. Риск – суть азарта и страсти. От преферанса по копеечке за вист до ломберных столов Лас-Вегаса и Монте-Карло, от тараканьих бегов до русской рулетки. А уж для славянской души слаще азарта ничего и не придумать. И если играть, так до последних портков; если спорить – до кровавой драки. А уж если любить кого, то любить насмерть. Так, чтоб жизнь на кону стояла.
С Яной мы познакомились на Крымском валу четыре года назад. У меня открывалась выставка, она пришла брать интервью для своей программы «Культуромания». Вернисаж начинался в семь, я приехал к шести. Яна проникла в зал, ещё закрытый для публики, и уже вовсю болтала с буфетчицей, разливавшей белое и красное вино по пластиковым стаканам – на одном подносе рислинг, на другом – каберне.
У моей будущей жены был – хотя почему был, он есть и стал даже ещё изощрённей – врождённый дар – восхитительная и непринуждённая способность очаровывать и втираться в доверие к людям всех социальных слоёв и любых возрастных групп. Яна называет это адаптационной мимикрией. С уборщицей и супругой дипломата, с ребёнком семи лет и хмурой собакой, с постовым милиционером и искусствоведом по русским фрескам шестнадцатого века она не только моментально находила общую тему, но и каким-то непостижимым образом копировала словарь и даже манеру общения собеседника. Скорее всего, я тоже был очарован одной из таких зеркальных вариаций на мою собственную тему.
Наутро после выставки Яна проснулась у меня на Котельнической. Предыдущий вечер реконструкции поддавался частично и лишь до определённого момента, а именно – до подачи горячих блюд в ресторане «Прага», куда мы заехали после фуршета на Крымском. Мы много плясали, я заказывал музыку, кажется, даже пытался петь со сцены на итальянском. Что мы вытворяли ночью, не помню совершенно, утром в прихожей я обнаружил барный стул на хромированной ноге и милицейскую фуражку со сломанным козырьком. Похмелье было чудовищным, но в холодильнике нашлась пара бутылок шампанского.
Следующие две-три недели слились в сверкающую карусель весёлых ужинов и попоек в ресторанах, у друзей, на каких-то дачах. Янка умела веселиться – в «Метрополе» нас забрал патруль: на спор с негром-туристом она делала стойку на руках, держась за спинку стула. Яна едва не устроила кораблекрушение на Москве-реке, напоив в дым штурмана речного трамвайчика и взяв управление на себя. Мы просыпались в двухместном купе, а за окном текли предместья Киева. На Крещатике она стала причиной затора, изображая слепую иностранку, ищущую переход. Нас выводили из Мариинского – там она пыталась петь дуэтом с Ленским. Кажется, в Вильнюсе она уговорила меня заняться сексом в зоопарке. В ленинградской «Астории» нам отказывались давать номер, поскольку в наших паспортах не было печати о регистрации брака, через три дня мы расписались в каком-то Дворце бракосочетаний с жутковатыми мозаиками по стенам где-то на Тимирязевской, директриса ЗАГСа оказалась школьной подругой моей новой жены. Мы, разумеется, прошли вне очереди.