— Буди Василия, — сказал ей кузнец.
— Василий, папа, на рыбалку ушел, — ответила Маша.
— А, дьявол его задави! Ведь было говорено намедни, что дрова привезут. — Кузнец пнул ногой откатившийся кругляк. — Перепилить бы их сразу, убрать — за лето до звона высохнут.
— Ладно, папа, — сказала Маша. — Пусть уж.
Василий догуливал последнее перед армией лето, и ему было все позволено — гуляй напропалую.
— Потатчицы… — проворчал кузнец.
На крыльцо вышла жена с большой корзиной в руках.
— Ну, что развоевался? — ласково спросила она. — Пойдем со мной.
И в то утро, как обычно по воскресеньям, кузнец ходил с женой на рынок.
Было жарко. Утро, по-августовски медленное, долго выстаивалось в сиреневом тумане и казалось пасмурным, волглым, но, когда туман поднялся и растаял, обрушилось на город каленым зноем, сушью, запахами уже подсыхающей листвы тополей и базарной площади.
Пока жена делала покупки, кузнец по обычаю выпил в закусочной кружку пива. Здесь у него нашлось много знакомых, рабочих с завода. Одного — усатенького, юркого, норовившего пролезть к буфетной стойке без очереди — он хлопнул по плечу и спросил:
— Ну, как теперь живешь-можешь, Иван Власыч?
На что тот, хитренько посмеиваясь одними глазами, ответил:
— Нет, я теперь уж не Иван Власыч, а "тыбы". Как вышел на пенсию, только и слышу дома: "Ты бы сходил на базар", "ты бы принес дров", "ты бы вылил помои"…
— А "ты бы выпил кружечку" небось не говорят? — под общий смех всей очереди спросил кузнец.
С базара он нес тяжелую корзину, а жена шла по другую руку и держала его за локоть.
Недалеко от дома им встретилась и надменно поклонилась "каменная красавица" Люська Набойкова — толстая блондинка с белым неподвижным лицом. Она никогда не улыбалась, чтобы уберечь лицо от морщин, и за это на улице ее прозвали "каменной красавицей".
— Ишь ты! — сказала жена кузнецу. — Так и ведешь за ней блудливым глазом.
— Ну, полно, мать! — засмеялся кузнец, обнимая свободной рукой жену за плечи. — Мне бабу нужно, как ты, резвую, чтобы платье на ней шуршало, когда она по квартире бегает.
И, зная, что это говорится не в пустое утешение, а воистину, она, вся такая ладненькая, крепенькая и ловкая, расцвела от его грубоватой ласки.
Дома в ожидании завтрака кузнец возился с младшим сыном, которого звали редким теперь именем Аксен.
— И ты его видел? — спрашивал мальчик.
— Ну конечно! Доктор отхватил его блестящим ножичком и бросил в таз, а потом его закопали в госпитальном дворе, у помойки.
— Бррр… — сказал мальчик.
Он сидел у отца на животе и осторожно держал его большую темную руку с выпуклыми венами и несмываемой грязью в складках кожи. Мальчика давно занимала эта история с рукой, которую сначала ранили на войне, потом долго лечили в госпитале и все-таки отрезали ей палец. Он был вот здесь, на этом самом месте, шевелился, сгибался, сжимался вместе со всеми в кулак, и мальчик, силясь вообразить продолжение маленького гладкого бугорка, все настойчивей донимал кузнеца вопросами.
— А он был такой же, как этот?
— Точно такой же.
— Тебе его жалко?
— Еще бы!
— А почему не вырастет новый? Почему зуб вырастает, палец — нет.
— Ну, уж этого я не знаю, отстань.
Аксютка опять долго рассматривал изуродованную кисть его руки, потом спросил:
— А волоски на нем тоже были?
Они лежали на тощем островке травы у забора, из-под которого лезла седая вонючая полынь, но оба привыкли к ее запаху и даже любили его. В нем жил сухой летний зной, звон кузнечиков, полуденная сонь — и без него лето было бы не летом. В этом запахе для них было даже что-то праздничное, потому что хозяйка дома — жена, мать — каждое воскресенье мела вспрыснутый пол свежим полынным веником, потом вся семья садилась за стол, ела огромную кулебяку с капустой, а кузнец удостаивался к тому же стакана или даже двух водки.
— Ну-ка, Аксен Федорыч, узнай, как там у матери дела, — сказал кузнец и поднял сына, чтобы снять его с себя, но вдруг охнул, сел и удивленно оглянулся по сторонам.
— Ух, как старую царапину засаднило! — сказал он.
Потом встал и пошел к дому, держась за грудь, но на крыльце остановился, подождал Аксютку, и в кухню они вошли рядом — большой, сутуловатый, с густым серебром в волосах, и маленький, босой, в полинявшей майке, заправленной в синие штанишки.
Кузнец шел и морщился.
— Что-то старую царапину засаднило, — опять сказал он.
В спальне он лег на ковер, на пол, где всегда любил лежать в прохладе и просторе, и уж не сказал ничего, кроме самого обычного, что говорил много раз: