"Сижу, — подумалось ему, — а вокруг меня дышит жизнь: в деревьях, в траве, в мышах, кротах, муравьишках… Пилят кузнечики, шарахаются какие-то бесшумные тени — ночные совки ли, летучие ли мыши?.."
Все еще было перепутано в нем недавним потрясением, и он, не знавший жизни в ее не философском, а простом житейском проявлении, умевший широко помыслить о непреложных законах мироздания и становившийся в тупик перед повседневными невзгодами, болезненно думал теперь о том, что вся эта жизнь невероятно сложна, запутана и непостижима. И сколько еще раз загонит она его в такой же безвыходный тупик чувств и мыслей? Несть тому конца!
Звонил четыреста пятый
Утром, когда Никита Ильич выходил из кабинета редактора после летучки, секретарша Света (язва отменная) громко, чтобы слышали все выходившие вместе с ним сотрудники, сказала:
— Никита Ильич, вас просили позвонить в гостиницу "Центральная", номер четыреста пять, женский голос.
— Спасибо, Светочка, — паточным голосом ответил Никита Ильич, но тоже с таким подтекстом, чтобы все поняли, как ничтожна Света с ее вздорным и ядовитым характером.
"Гостиница? Четыреста пятый? Женский голос? — думал он у себя в кабинете, положив руку на телефонную трубку. — Неужели Людмила? Но почему так скоро? И почему в гостинице? Нет, наверное, кто-то из знакомых столичных журналисток".
И все-таки он не решился сразу набрать коммутатор гостиницы. На работе он иногда курил, держа на этот случай в ящике стола пачку сигарет с фильтром, и теперь, чтобы оттянуть этот телефонный разговор, суливший неизвестно что, достал уже распечатанную пачку и вынул из нее зубами сигарету, машинально продолжая держать руку на трубке.
Телефон вдруг сам зазвонил у него под рукой. Никита Ильич почему-то решил, что это звонит именно четыреста пятый и поспешно отдернул руку, хотя телефонный звонок в редакции был явлением до назойливости обычным.
"Да что это я разволновался, словно перед разбором персонального дела на собрании!" — подумал он.
Телефон продолжал звонить.
— Слушаю, — сказал Никита Ильич.
Из снежной метели, охлестывающей когда-то стекла телефонной будки, где были выцарапаны слова "Леля, ты прелесть!", из зеленоватого света, затоплявшего некогда "мастерскую", из небытия возник голос:
— Никиту Ильича, пожалуйста.
— Я, — с усилием выдохнул Никита Ильич.
— Ну, здравствуй, — сказал голос.
Он, как показалось Никите Ильичу, был слишком равнодушен для такой минуты.
— Когда ты приехала? — спросил Никита Ильич.
— Я прилетела утром.
— Почему не прямо ко мне?
— Подумай сам.
— Да, верно.
— Когда мы сможем увидеться?
— Я могу прийти хоть сейчас.
— Н-нет, — чуть запнулся голос Людмилы. — Приходи около двух часов, прошу, не поднимайся в номер, а подожди меня внизу, в вестибюле.
— Хорошо, — сказал Никита Ильич.
В трубке запищали короткие гудки отбоя.
"Не заходить в номер… Значит, она прилетела с этим… своим геологом… Это уж как-то не тово… — поморщился Никита Ильич. — Это уж как-то нетактично по отношению к нам с малышом".
Он почувствовал, что не сможет сегодня сосредоточиться для работы, предупредил Свету и ушел на весь день. Ему, как опытному, старому работнику, без которого, казалось, уж и газета-то не выйдет, позволялись такие вольности.
"Куда ж?" — подумал он, выходя из прохладного подъезда в пахнущую бензином и асфальтом духоту главной улицы.
Было только одиннадцать.
Во многих затруднительных случаях жизни Никита Ильич прибегал к испытанному средству "рассеивания", как он называл его. Он любил город, пестрый людской поток улиц, сверкающие витрины магазинов, ажурные пролеты моста над взветренной рекой, стук отбойных молотков, постоянно взламывающих где-нибудь асфальт по неисповедимому плану ремонтных и монтажных работ… И бродя по городу, весь отдавался течению его многообразной жизни, как-то очень полно ощущая ее и в красках, и в запахах, и даже в случайном прикосновении плеча встречного прохожего.
Он и теперь решил прибегнуть к этому способу — прошелся по главной улице, обсудил со знатоками, всегда толпившимися возле магазина спортивных товаров, достоинства и недостатки мотоцикла К-125, выпил в кафе холодный молочный коктейль, затем, откинувшись на спинку скамьи, посидел в тени лип и тополей бульвара, поговорил вполне серьезно, смеясь лишь одними глазами, с малышом, наехавшим ему на ногу игрушечной коляской, и, когда взглянул на часы, то было уже без четверти два.
Майор Карасев
В новом районе города и отделение милиции было новенькое, с молоточка. Его коридоры еще не успели приобрести специфический запах подобных учреждений — запах застоявшегося табачного дыма и карболки, — таблички на дверях ослепительно блистали черным лаком и золотом, и дерматин на двери начальника отделения прочно держался на гвоздиках с широкими шляпками.
Начальник за этой дверью, видимо, только что кончил свой обед, потому что, когда дежурный впустил туда Никиту, он одной рукой прятал в тумбочку бутылку из-под кефира, а другой стряхивал с зеленого сукна стола хлебные крошки.
Никита переступал порог милиции второй раз в жизни. Здесь он получал паспорт, и повод этот, конечно, не заставил его испытать боязливый трепет перед органом правопорядка, да и теперь он вошел в кабинет начальника без тени боязни или смущения, потому что считал себя правым. Он поздоровался, сел на предложенный ему стул и взглянул прямо в молодые, со смешливой искоркой глаза начальника.
Майор Карасев вовсе не был молод, и беспричинная смешливость вовсе не была чертой его характера. Просто такой уж особенностью обладали его глаза, в которых он никак не мог погасить эту искорку, в свое время очень мешавшую ему в продвижении по службе: молод, несерьезен, — думало высшее начальство.
Майор отвел глаза. Чего доброго, этот юнец прочтет в них надежду на снисхождение. Дежурный доложил и вышел.
— Значит, хулиганим? — спросил майор, держа в обеих руках по листу бумаги и перебегая взглядом с одного на другой.
— Я ему законно дал в морду, — сказал Никита.
— Я двадцать восемь лет имею дело с законами, что-то такого не знаю, который бы разрешал бить морды.
— Против подлецов надо бы ввести.
— Ого! — сказал майор.
Он почувствовал, как в нем, подобно цыпленку в скорлупе, робко проклюнулась симпатия к этому юнцу, и даже более того — он вдруг испугался, что тот каким-нибудь ходом, ловким изворотом сам прихлопнет ее в зародыше.
— Ну, расскажи, как было дело, — спросил он.
— Так и было, — нехотя сказал Никита. — Он плохо отозвался о моей матери, а я дал ему в морду.
— Ты это слово оставь, — строго оборвал его майор. — Не приятелям подвигом хвалишься, а отвечаешь перед законом. Понял? Продолжай. Как он, говоришь, отозвался о твоей матери?
— Этого я не повторю, — решительно сказал Никита.
— Ну хорошо. Расскажи о себе, о Канунникове, об отце… Да, кстати! Почему он не пришел?
Никита потупился и стал скоблить ногтем невидимое пятнышко на коленке.
— Отвечай же, — сказал майор.
Никита вскинул голову.
— Яне отдал ему повестку… Он не знает… Я вас очень прошу, не трогайте его. Он…
— Он — что? — спросил майор, так как Никита опять умолк. — Болен?
— Нет. Ему сейчас очень трудно. Я не хочу, чтобы у него были лишние огорчения еще и из-за меня… — Сейчас я вам, пожалуй, расскажу кое-что, хотя, может быть, и не все.
На этот раз майор рассмеялся уже не одними глазами, а всем лицом своим, которое от смеха собралось в мелкие морщины и стало совсем не молодым, а таким, каким оно и бывает у человека за пятьдесят лет.