— А ты думал! — самодовольно сказал кузнец.
Дрова с гулким раскатом осыпались с самосвала; винно запахло кислым березовым соком, на торцы, к сладкому, сразу налипли большие синие мухи.
— Целая роща под топор пошла, — покачал головой кузнец.
Шофер опять созорничал:
— А это, дядя, чтобы мораль соблюсти.
— Как так?
— Чтобы, значит, молодежь по рощам не норилась.
— Ну, понес! — рассердился кузнец. — У тебя, видно, одно на уме, оболтус.
Когда он уехал, кузнец закрыл ворота, походил по вытоптанному пыльному дворику. Жил он на новой улице из маленьких коттеджей, которые здесь называли финскими домиками. Улица была окраинная. За канавкой, за пересыхающим ручьем и бревенчатым мосточком, уже начинались колхозные поля, по косогору блестели рамы парников, а дальше, на самом перевале, щеткой торчал мелкий ельник, и было здесь по-деревенски тихо, привольно, ясно небо, хотя и головато, как всегда на новом месте после стройки.
— Деревья надо сажать, — сказал кузнец. — Обязательно, чтобы яблони, вишенье, терн…
Маша в это время ломала у забора полынный веник.
— Буди Василия, — сказал ей кузнец.
— Василий, папа, на рыбалку ушел, — ответила Маша.
— А, дьявол его задави! Ведь было говорено намедни, что дрова привезут. — Кузнец пнул ногой откатившийся кругляк. — Перепилить бы их сразу, убрать — за лето до звона высохнут.
— Ладно, папа, — сказала Маша. — Пусть уж.
Василий догуливал последнее перед армией лето, и ему было все позволено — гуляй напропалую.
— Потатчицы… — проворчал кузнец.
На крыльцо вышла жена с большой корзиной в руках.
— Ну, что развоевался? — ласково спросила она. — Пойдем со мной.
И в то утро, как обычно по воскресеньям, кузнец ходил с женой на рынок.
Было жарко. Утро, по-августовски медленное, долго выстаивалось в сиреневом тумане и казалось пасмурным, волглым, но, когда туман поднялся и растаял, обрушилось на город каленым зноем, сушью, запахами уже подсыхающей листвы тополей и базарной площади.
Пока жена делала покупки, кузнец по обычаю выпил в закусочной кружку пива. Здесь у него нашлось много знакомых, рабочих с завода. Одного — усатенького, юркого, норовившего пролезть к буфетной стойке без очереди — он хлопнул по плечу и спросил:
— Ну, как теперь живешь-можешь, Иван Власыч?
На что тот, хитренько посмеиваясь одними глазами, ответил:
— Нет, я теперь уж не Иван Власыч, а "тыбы". Как вышел на пенсию, только и слышу дома: "Ты бы сходил на базар", "ты бы принес дров", "ты бы вылил помои"…
— А "ты бы выпил кружечку" небось не говорят? — под общий смех всей очереди спросил кузнец.
С базара он нес тяжелую корзину, а жена шла по другую руку и держала его за локоть.
Недалеко от дома им встретилась и надменно поклонилась "каменная красавица" Люська Набойкова — толстая блондинка с белым неподвижным лицом. Она никогда не улыбалась, чтобы уберечь лицо от морщин, и за это на улице ее прозвали "каменной красавицей".
— Ишь ты! — сказала жена кузнецу. — Так и ведешь за ней блудливым глазом.
— Ну, полно, мать! — засмеялся кузнец, обнимая свободной рукой жену за плечи. — Мне бабу нужно, как ты, резвую, чтобы платье на ней шуршало, когда она по квартире бегает.
И, зная, что это говорится не в пустое утешение, а воистину, она, вся такая ладненькая, крепенькая и ловкая, расцвела от его грубоватой ласки.
Дома в ожидании завтрака кузнец возился с младшим сыном, которого звали редким теперь именем Аксен.
— И ты его видел? — спрашивал мальчик.
— Ну конечно! Доктор отхватил его блестящим ножичком и бросил в таз, а потом его закопали в госпитальном дворе, у помойки.
— Бррр… — сказал мальчик.
Он сидел у отца на животе и осторожно держал его большую темную руку с выпуклыми венами и несмываемой грязью в складках кожи. Мальчика давно занимала эта история с рукой, которую сначала ранили на войне, потом долго лечили в госпитале и все-таки отрезали ей палец. Он был вот здесь, на этом самом месте, шевелился, сгибался, сжимался вместе со всеми в кулак, и мальчик, силясь вообразить продолжение маленького гладкого бугорка, все настойчивей донимал кузнеца вопросами.
— А он был такой же, как этот?
— Точно такой же.
— Тебе его жалко?
— Еще бы!
— А почему не вырастет новый? Почему зуб вырастает, палец — нет.
— Ну, уж этого я не знаю, отстань.
Аксютка опять долго рассматривал изуродованную кисть его руки, потом спросил:
— А волоски на нем тоже были?
Они лежали на тощем островке травы у забора, из-под которого лезла седая вонючая полынь, но оба привыкли к ее запаху и даже любили его. В нем жил сухой летний зной, звон кузнечиков, полуденная сонь — и без него лето было бы не летом. В этом запахе для них было даже что-то праздничное, потому что хозяйка дома — жена, мать — каждое воскресенье мела вспрыснутый пол свежим полынным веником, потом вся семья садилась за стол, ела огромную кулебяку с капустой, а кузнец удостаивался к тому же стакана или даже двух водки.
— Ну-ка, Аксен Федорыч, узнай, как там у матери дела, — сказал кузнец и поднял сына, чтобы снять его с себя, но вдруг охнул, сел и удивленно оглянулся по сторонам.
— Ух, как старую царапину засаднило! — сказал он.
Потом встал и пошел к дому, держась за грудь, но на крыльце остановился, подождал Аксютку, и в кухню они вошли рядом — большой, сутуловатый, с густым серебром в волосах, и маленький, босой, в полинявшей майке, заправленной в синие штанишки.
Кузнец шел и морщился.
— Что-то старую царапину засаднило, — опять сказал он.
В спальне он лег на ковер, на пол, где всегда любил лежать в прохладе и просторе, и уж не сказал ничего, кроме самого обычного, что говорил много раз:
— Окно откройте…
Маша бросилась к окну, толкнула плотно пригнанные створки, и сухой, горячий, пахнущий полем и ельником сквозняк пронесся по комнате, подхватив со столика пачку Аксюткиных конфетных оберток. Желтые, красные, синие, они, кувыркаясь и трепеща, носились в воздухе и падали кузнецу на лицо, а он лежал с открытыми глазами, и веки его не дрогнули…
За день в доме на окраинной улице перебывало много людей. И все, кто видел в это утро кузнеца, теперь с недоумением припоминали и в подробностях пересказывали друг другу каждый его шаг, каждое слово: вот привезли дрова, вот был на рынке, вот шутил с Иваном Власычем, вот возился с Аксюткой.
У низенького забора, разинув рот, стояла и грустными коровьими глазами смотрела на пыльный дворик соседка — "каменная красавица" Люська Набойкова.
Иван Власыч, слизывая с усов слезы, сказал:
— Ведь она, наверно, в меня, старика, подлая, метила, да промахнулась…
А озорник шофер, успевший сменить свой засаленный берет на выходную кепочку, мрачно произнес:
— Все мы на земле, как в гостях.
Было ему на вид лет девятнадцать.
Жена, Маша и Аксютка не говорили — они плакали.
Вечером, вернувшись с рыбалки, узнал о смерти отца Василий. Ударом ладони распахнув дверь, он выбежал из дома и зашагал в поле, подвывая сквозь сцепленные губы.
Темно и тихо было в поле. Ни свет звезд, ни сияние Млечного Пути, как это бывает в августе, не достигали земли; и только в стороне, где пролегала шоссейная дорога, в воздухе шатались столбы света от автомобильных фар.
Под ногами у Василия сухо шуршала ржаная стерня, потом он оступился в глубокую межу, упал, поднялся и снова зашагал, но теперь уже по неровному, комкастому картофельнику, путаясь ногами в ботве.
Очнулся он около леса. Мелкий ельник дохнул на него горячей, устоявшейся за день духотой; жесткая трава, росшая на закрайке, со свистом стегнула по сапогам. Над головой бесшумной тенью — ни вскрика, ни посвиста крыльев — метнулась маленькая совка.
"Зачем я тут? — подумал Василий. — Вот пенек торчит… Вот паутина на лицо налипла… Если воткнуть с приговором в гладкий пенек нож и перекувыркнуться через него — станешь волком, а когда набегаешься, надо перекувыркнуться с обратной стороны. Унесет кто-нибудь нож — так и останешься волком…"