Когда он осматривал комнату, она вызывала ощущение наготы. Он опустился на корточки и заглянул под кровать, но там ничего не было. Прикоснувшись пальцами к ледяному линолеуму, Лайэм понял, насколько сам он замерз. Его челюсти были крепко сжаты; он знал, что если их расслабить, он начнет дрожать. Он вернулся в спальню отца и сел.
Старик не переменил позы. Он хотел, чтобы Лайэм стал адвокатом или врачом, но Лайэм, несмотря на то, что завоевал стипендию на обучение в университете, настоял на художественном колледже. Все то лето отец испробовал все известные ему средства, чтобы остановить сына. Он пытался урезонить Лайэма:
— Стань чем-нибудь. И можешь продолжать заниматься своей живописью. Живопись хороша как приложение.
Но главным образом он кричал на него:
— Слышал я об этих студентах-художниках и что у них на уме. Повсюду расхаживают бесстыжие девахи в чем мать родила. И что за работа у тебя будет? Рисовать на тротуаре? — Каждую минуту, когда им случалось быть вместе, отец изводил его по другим поводам. Из-за того, что он долго валяется в постели, из-за длинных волос, из-за его омерзительного вида. Почему он на лето не устроился на работу, как другие ребята? Еще не поздно — он охотно будет платить ему, если Лайэм будет приходить и помогать в лавке.
Однажды вечером, когда он уже ложился спать, Лайэм нашел старую гравюру в раме — скот на водопое. Он вынул стекло и начал рисовать прямо на нем эмалевыми красками «Хамброл» в маленьких тюбиках, оставшихся от модели аэроплана, который он так и не докрасил. Получалась странная, интересная фактура, выглядевшая еще лучше, если смотреть с другой стороны стекла. Он сидел, раздевшись по пояс, в одних пижамных штанах, и рисовал автопортрет с отражения в зеркале на дверце гардероба. Его возбуждала кремовая матовость краски. Она плавно соскальзывала на стекло, наслаивалась, местами бежала, образуя извилистые подтеки, напоминавшие портьеры в кино, и все же она подчинялась ему. Он потерял всякое представление о времени, пока сидел, вперясь взглядом в лицо, которое тоже не сводило глаз с него и с рисунка, на котором он пытался его изобразить. Это было лицо, которого он не знал; эти впадины, эти линии, эти пятна. Он столкнулся с новой для себя географией.
У них с братом была одна игра: разглядывать лицо друг друга вверх ногами. Один ложился на спину поперек кровати, свесив голову — лицо становилось красным от прихлынувшей крови. Другой садился напротив и пристально смотрел ему в лицо. Через некоторое время ужас, вызванный тем, что он видел глаза там, где должен быть рот, перевернутый снизу вверх нос, лоб, на месте которого раной зияют красные губы, заставлял его закрыть глаза руками. «Теперь твоя очередь», — говорил он, и они менялись местами. Это походило на то, как если бы без конца повторять какие-нибудь знакомые слова, пока они не станут бессмысленными, но стоило потерять опору, которую давал ему смысл, и слово начинало вызывать страх, становилось заклинанием. В юности он возненавидел брата, он не мог физически выносить его присутствия, как тогда, когда тот лежал, запрокинув голову в обратную сторону. То же самое было и с отцом. Он не мог прикоснуться к нему, и все же как-то целую зиму, когда у отца разболелось плечо, он был вынужден сидеть допоздна, чтобы растирать его маслом гаултерии. Старикан усаживался боком на постель, а Лайэм, стоя сзади, втирал вонючую дрянь в его белую спину. Этот запах и то, как ходила у него под пальцами жирная кожа, вызывали у него тошноту. Сколько бы раз он ни мыл руки, на следующий день в школе от него все равно несло маслом гаултерии.
Быть может, из-за запаха красок или полоски света под дверью — чтобы то ни было, но отец заявился в комнату Лайэма и заорал, что сейчас уже полчетвертого и что он, черт возьми, себе думает, сидя полуголый и рисуя в такой час. Он с силой ударил его ладонью плашмя по голой спине, и Лайэм, словно ужаленный болью, вскочил, чтобы дать сдачи. Тогда отец рассмеялся, давясь холодным смехом. «И ты посмеешь? Посмеешь? Действительно посмеешь?» — повторял он, растянув рот в улыбке и выставив перед собой туго сжатые в кулаки руки. Лайэм отступил к кровати, отец круто повернулся и вышел. Полагая, что инцидент исчерпан, Лайэм заскрежетал зубами, сжал кулаки и обругал отца. Глянув в зеркало через плечо, он увидел на спине грубый оттиск отцовой пятерни, расползавшиеся отпечатки его пальцев. Он услышал, как отец поднимается по лестнице, и когда тот вошел в комнату с кочергой в руке, Лайэм почувствовал, что внутри у него все обмякло. Но отец с презрением отвернулся от него и одним ударом разнес картину вдребезги. Выходя, он сказал: «Утром будь осторожен — береги ноги».