— Играйте, играйте, — сказал, подходя, Устинов. — Пока по деревне идем, играйте.
— Руки мерзнут, — пожаловался Ваймер-младший. — Надо бы передохнуть.
— Ничего, потом передыхать будете, — сказал Устинов. — За деревней отдохните.
— Ладно, сами понимаем, — согласился Мельников. — Номер второй, приготовьтесь.
За деревней, за крайней избой, машина свернула с большака на узкую проселочную дорогу, наезженную по склону длинного невысокого холма. Капельмейстер махнул рукой — стало тихо, только распевно гудел мотор грузовика, на малой скорости берущего подъем, да тяжело дышали молча идущие люди. Далеко на холмах шевельнулся ветер, ринулся вниз, погнал по дороге мелкую снежную пыль. Мальчик, зажав трубу под мышкой, сунул руки в карманы теплого на ватной подкладке пальто, ссутулились, подняли меховые воротники Ваймеры; шагал, не воротя от ветра посинелого лица, капельмейстер Мельников.
— Холодно, Саня? — спросил он. — Мерзнешь?
— Не очень, — покачал головой мальчик.
— Где там, не очень, — засмеялся Ваймер-старший. — Небось, сопли к ноздрям примерзли.
— А я о нем думаю, — Мельников кивнул на гроб, — густо ему пришлось хлебнуть, гуще некуда.
— Ему теперь на все плевать, — сказал Ваймер-старший.
— Плевать-то плевать, да не на все плюнешь, — сказал Мельников. — Санька не знает, а вы после войны большие уже были, видели, сколько их, таких, по базарам да по вокзалам мыкалось. Это теперь их нет, попадали, последних зарываем, долго не живут.
— Может, и лучше, что не живут, — вступил младший Ваймер. — Разве им жизнь в удовольствие?
— Не скажи, — ответил Мельников, — жить каждому хочется. Это не в кино, не на танцы пойти.
— Чего болтать зря, — сказал Ваймер-старший. — У каждого своя жизнь, разговоры тут не при чем.
— Может и не надо об этом, — согласился капельмейстер. — Только встретишь такого, и как-то неловко делается, будто должен что или в чем-то виноват.
— Значит, виноват, раз кажется, — хмыкнул старший Ваймер. — Иначе бы не казалось.
Мельников осекся, взглянул удивленно на Ваймера, помолчал, подумал, потом сказал, как бы оправдываясь:
— Все виноваты. Или все, или никто.
Грузовик свернул с дороги на свежую, четкую колею, под ногами заскрипел рассыпчатый безнастый снег. Впереди, чуть выше по склону, тянулись нестройные ряды темных деревянных крестов. Машина долго петляла, объезжая кладбище, буксовала в рытвинах, и тогда идущие сзади упирались в борта, выталкивали ее и снова шли, ступая в неглубокие узорчатые следы колес. Остановились на краю кладбища, возле длинной, глубокой ямы, обрамленной с трех сторон кучами мерзлой глины, сняли, торопливо заколотили гроб, приладили веревки, приготовились опускать.
Над могильными холмами, над белым волнистым полем летел, цепляя кресты и завывая, шальной ветер; Мельников махнул рукой, и подхватил, понес ветер похоронную музыку, и снова, в последний раз, заголосили женщины, и медленно-медленно стал опускаться в серую яму гроб.
Устинов стоял в стороне, прикладывал время от времени чистый носовой платок к глазам. Мальчик глядел на него, видел, что он не плачет, видел яркий румянец спокойного сухого лица, скрытого, как ширмой, блестящим белым полотном, и странная мысль овладела им, странное желание. Теперь он стал играть во всю силу, как мог, и мягко, серебристо звучала его труба, печально и чуть тревожно. Устинов сжал в кулаке платок, отвернулся и долго стоял так, спиной к могиле, к людям, к оркестру. Плачет, понял мальчик и почувствовал себя счастливым оттого, что музыкой, талантом своим, движением сердца воздействовал он на чужого и, наверное, чуждого ему человека. Он играл, исполненный радости, понимая свою ощутимость в этом белом бескрайнем мире, свое участие в великой гармонии, существующей в просторе.
Устинов обернулся, сказал что-то стоящим рядом — трое лопатами стали засыпать яму, гулко ударились об гроб твердые комья глины, испуганно смолкли женщины.