Выбрать главу

— Признают они меня, как ты считаешь? — он сказал «признают», именно так, как сказала бы сама Вера, если бы заговорила об этом.

— Пусть едут, — ответила она. — Напишите.

Они приехали в начале августа, вечером, а жили они теперь в разных городах, но приехали вместе, одним поездом, значит, договорились встретиться заранее, и уж, конечно, вдвоем им было легче, но не ему с двумя. Когда они сошли с поезда, он сразу, будто колыхнулось сердце, узнал их, а было это на станции в двадцати километрах от поселка, и он долго шел по пустой платформе, весь скованный и неуклюжий от волнения; ноги ступали сами собой, как могли, и он видел только два лица, ищущих, потом обращенных к нему, и словно через вечность потянулась его рука, и, поздоровавшись, как что-то стыдное, он спрятал руку в карман.

До поселка ехали молча, вернее, говорил только шофер, обращаясь к Николаю Павловичу — они сидели рядом, а Ира и Саша сзади — о том, о сем, о строящемся в поселке заводе, о болезнях жены, тещи и его собственных. Николай Павлович отвечал «да», «нет», а сам все поглядывал в зеркальце над ветровым стеклом, через косое узенькое зеркальце на детей, ища в них, потом он понял, что начал уже тогда, ее черты. И так же молча ели приготовленные Верой грибы, курицу, пили вишневую наливку, и теперь говорила Вера, обращаясь к ним, а до этого, когда она повела их умываться, он вдруг взял со стола фотографию и, не объясняя себе зачем, спрятал ее в шкафу между книгами. Потом, когда настало время ложиться, время остаться вместе, втроем, а о чем говорить никто из них не знал, первой встала Вера.

— Ира, Саша, — сказала она, — ну-ка за мной. Нечего вам париться в комнате. — И, оказывается, в новом деревянном сарае, на чердаке, уже было приготовлено сено (кто и когда его привез, Николай Павлович так и не узнал) свежее, пахучее сено, накрытое куском парусины; они весело, быстро стелили накрахмаленные простыни, подушки в белых наволочках, одеяла. Когда он вышел на улицу, сверху слышались смех, разговоры, шорох.

— Тетя Вера, а мыши тут есть? — кричала Ира. — Мы им не помешаем?..

Они целыми днями пропадали на реке, загорели, окрепли, и он купался с ними, или они прогуливались втроем. Он все разглядывал детей, пристально, внимательно, но нет, они не были похожи на нее, вернее, что-то улавливалось, если знать, но смутно, в мелких чертах. Волосы, руки и все, пожалуй, если не говорить о движениях, смехе, но это — другое. Чуть больше был похож на нее Саша, но тоже, если знать, зато все в поселке узнавали в них его детей: нет, она не повторила себя, она осталась единственной вновь и вовеки.

Понемногу отчуждение первых дней прошло, он чувствовал себя свободнее, и они тоже, особенно Ира, веселая, размашистая, общительная, но не Саша, точнее, и он шагнул через начальную ступень, но позже и как-то не так. Он все отмалчивался, может быть, потому, что был старше, был мужчиной, и пусть в молчании его не было упрека, но Николай Павлович, тянувшийся к нему больше, чем к дочери, опять-таки потому, что тот был мужчиной и, значит, мог стать союзником, наталкиваясь на пассивное, немое сопротивление, отступал.

Сближение все же происходило, но медленно, почти неощутимо, короткими шажками, стараниями Иры и Веры. Получалось так, что у него были две союзницы, а не союзник, которого он хотел.

Но истинную радость он познал в тот день, тот запомнившийся навсегда день, когда, освободившись к вечеру в больнице, он пошел на речку и издали, уже со склона увидел Иру и Сашу на берегу, в окружении дочерна загорелой мелюзги. Саша что-то рисовал на песке, и весь этот мальчишеский рой склонился к нему, а Ира натягивала на волосы резиновую шапочку, и волосы у нее были не короткие, стриженные, — огромный ворох, огромное золотое облако. Когда он появился возле них, кто-то из мальчишек пронзительно завопил:

— Селезень! — и все они: — Селезень, Селезень, Селезень! — все с криком, с хохотом, с плеском — в воду.

Конечно, он сразу понял в чем дело: те любимые им дни школьных прививок, когда, тая усмешку, он проходил сквозь этот испуганный, трепещущий народец ростом с вершок, этаким мизантропом, каннибалом, страшилищем вторгался в их владения, разя все-повергающей иглой — и вот она, месть пигмеев, кличка.

— Селезень-Селезень, — сказала, смеясь, Ира, — застегни-ка мою шапочку.

Она склонила голову, он подошел, взялся за хитроумную застежку, но смотрел он не на шапочку, не на сложное переплетение резиновых жгутов, нет, он видел шею, длинную и хрупкую, с выступающими позвонками, розоватую сквозь легкий загар, и не сходство с теми давними линиями, а другое, теперь уже до конца обретенное, родное, кровь и плоть его, все до последней веснушки возвращенное, переложенное в радостное волнение, в крепкое биение сердца — вот что захватило его целиком, без остатка.