Письмо, адресованное «философу Сарапиону от друга Акилы»{246}, живописует идеал созерцательной жизни, исполненной кротости и смирения: «Акила Сарапиону — привет. Получив твое письмо, я весьма возрадовался. К тому же немало свидетельствовал наш Каллиник о твоем образе жизни, коего придерживаешься даже и в таких обстоятельствах, ни в чем не отступая от аскезы. Нам позволительно хвалиться не тем, что совершаем это, но тем, что не отвращаемся от этого сами. Итак, мужайся и делай остальное как муж добродетельный, и пусть не смущает тебя ни богатство, ни молодость, ничто другое, от чего без добродетели нет никакого прока, но лишь тщета и ничтожество…» Здесь есть нравственный конфликт, но нет социального. Довольно богатые люди под влиянием стоицизма и кинизма рассуждают о бедности и богатстве, не испытывая вражды к «сильным мира сего».
Приведенные письма адресованы равным по статусу людям. Иная картина — в письмах от низшего к высшему. Птолемей, приказчик Аммона, оправдывая понесенные убытки, заверяет хозяина: «Я — человек, прекрасно умеющий во всех обстоятельствах поступать так, чтобы почтенный и вышестоящий человек не потерпел ущерба»{247}. Здесь — все, что характерно Для риторического стиля, — сентенция, дающая общее правило поведения (норму), социальный характер обобщения (не просто данный хозяин, но один из почтенных, вышестоящих, то есть honestiores).
Какие же коррективы вносят письма в наши выводы? Как и прошения, они свидетельствуют о пристальном внимании общества к социальным проблемам. Однако позиция их авторов — иная. Они ищут пути к разрешению конфликтов. Слабый и сильный ощущают себя клиентом и патроном, а не непримиримыми врагами. Из протестующей риторика делается льстивой, «византийской».
Все же прежде, чем заняться разрешением конфликтов, следует их осознать. И здесь, вследствие своих типизирующих и систематизирующих способностей, риторика сыграла огромную роль. Мы видели, как конкретные конфликты, индивидуальные ситуации подводились авторами прошений под общую типологию. На место случайных персонажей ставились маски («умеренный», «динат», и т. п.). Каждая из них наделялась типичной характеристикой с применением стандартных риторических фигур.
Как отмечается в историко-юридической литературе, греческая риторика, повлияв на римское право, очистила его от казуистики. Риторическая теория положила ясное разделение между конкретным случаем (causa) и общей проблематикой (quaestio). Введение абстрактной топики подводило множество случаев под общую категорию{248}.
Если в римском праве эти сдвиги произошли к концу республиканской эпохи (150—50 гг. до н. э.), то массовое сознание Египта пережило их много позже — во II–IV вв. н. э. Клише и общие места риторики позволили перейти к обобщению и типизации людям, незнакомым прежде с теоретическим и рефлективным мышлением. Эти клише и общие места стали для них орудиями осознания общественной структуры, ее нравственных параметров, своего места в ней. Тем самым риторика способствовала духовному и моральному освобождению угнетенных.
Что это — простая миграция идей или некая закономерность? «Общие категории», «абстрактная топика»—· к чему и зачем они? Почему в римском мире господствует норма, а в птолемеевском царстве — случай? Но ведь такое положение вещей неизбежно. Восточная монархия живет не нормой, а царскими благодеяниями. Благодеяний испрашивают и жалобщики в эллинистическом Египте. Правда, они говорят о восстановлении справедливости, но лишь через царское человеколюбие.
Нормативное мышление могло родиться только в «гражданском обществе», где воля царя не определяла все. В этом обществе возникает представление о «должном», которое не сводится к «сущему», об абстракциях, которые следует претворить в жизнь. Это «должное» распространяется и на образ царя и ниже.
«Вам свойственно (ваше дело — της ύμετέρας) благодетельствовать вселенной, о божественные Августы!»— гласит прошение на имя императоров{249}. Если жалобщики просят передать прошения дуку, то добавляют: «Ибо ему свойственно (его дело) наказывать осмелившихся на это»{250}. Если прошение — на имя дефенсора, то в нем разъясняется: «Дефенсоры назначены в города для защиты от беззаконий»{251}. «Быть стратегом, — отмечает другой челобитчик, — значит управлять и запрещать, и возвещать правду, и бить, и наносить удары, и бичевать свободных людей как рабов»{252}. И даже человек, обиженный ныряльщиком, объясняет, в чем состоит должность ныряльщика!{253}
Прошения точно определяют «должность» императора: «дурных подвергать наказаниям, добрым же воздавать по заслугам»{254}. Последняя фраза, возможно, почерпнута из I послания Петра (2, 13), но принцип ее — старый принцип римского права: «каждому свое».
Теория о всеобщей повинности общему благу, о том, что всякий исполняет свою должность, — сугубо стоическая. Ее придерживался Цицерон. Ее распространили на императора: император — тоже должность{255}. Но одно дело — трактат Цицерона и даже императорские декреты, другое — местное «творчество» египетских писцов. Перед нами «политическое сознание» — «рефлексия субъекта политического процесса относительно самого этого процесса и своей роли в нем»{256}. В эпоху, когда, по единодушному мнению античных и новейших историков, гражданский дух улетучивался из Рима, он нашел прибежище в самом неожиданном месте. Потомки птолемеевских подданных начали рефлектировать в политической и социальной сферах. И рефлексия эта охватила столь широкие слои, что приобрела оттенок социального протеста{257}[8].
Риторический стиль поменял хозяина. Из орудия обмана масс он сделался средством самосознания масс. Но такая «свобода» стиля совмещалась с «необходимостью». Массам нужен был не любой убеждающий стиль. Язык «декретов человеколюбия» явно не годился. Нужен был стиль, рассчитанный на свободных людей, граждан, тех, у кого есть логика, есть чувство собственного достоинства. Прошли долгие десятилетия мира, века расцвета частной собственности, прежде чем иллюзия гражданства внедрилась в общество.
Вернемся на несколько столетий назад, в славное царство Птолемеев. Кем были предки наших «умеренных», жившие под скипетром македонских владык? Большинство египтян той поры — царские земледельцы. Землю они арендовали у царя. Из казны им выдавали семена. Сеяли царские земледельцы по «Расписанию посева», ежегодно спускавшемуся из столицы. В «Расписании» указывалось время посева, посевные площади, культуры и т. п. Собрав урожай, земледелец вез его на царское гумно, сам молотил зерно и сдавал чиновникам. Чиновники отбирали семенную ссуду, арендную плату, а остаток урожая (менее половины) отдавали крестьянину. На всех этапах работ они надзирали за земледельцем: ни при севе, ни при жатве он не должен был уклоняться от инструкций. Само собой, такая обстановка не располагала к идеализации уединенной земледельческой жизни, жизни кроткой и созерцательной.
Выше земледельцев в птолемеевской державе располагались клерухи. Царь давал клеруху надел (клер) в виде жалования за военную службу. Продавать, дарить, завещать клер не разрешалось. Если у клеруха имелись сыновья, они заново верстались землей. Регулярно клерух отправлялся в военный лагерь и служил. К концу птолемеевской эпохи служба превратилась в невыносимое бремя. Страну раздирали мятежи. Претенденты на трон подымали войска и сражались до последнего клеруха. Тем временем семьи воинов не справлялись с обработкой земли, их рабы и арендаторы отбивались от рук.
8
Что касается протеста политического, то, естественно, ничего подобного прошения содержать не могут, раз они подавались официальным властям. Но такой протест, безусловно, существовал, причем существовал не только практически (бунты поднимали еще во времена Птолемеев), но и «духовно». Во II–III вв. александрийцы бунтовали гораздо меньше, чем при Лагидах, зато появилась целая публицистическая литература — так называемые «Акты языческих мучеников». С позиций египетских греков (прежде всего александрийцев) «Акты языческих мучеников» критиковали Нерона, Веспасиана, прочих непопулярных императоров. Как показала Μ. Юзефович-Дзельска, эта литература основана на стоико-кинических представлениях о патриотизме, законе, царе и т. д.
Еще раз отметим: дело не в оппозиции как таковой, дело в