Совсем иные методы должны употребляться в анализе литературном. В этом случае форма и приемы самонаблюдения и оформления душевной жизни есть непосредственно важный материал, от которого не следует уходить в сторону.<…> Мы должны суметь воспользоваться именно этим «формальным», верхним слоем…»{10}.
Абсолютный разрыв между «психологическим» и «литературным» анализом вскоре вызвал сомнения среди филологов. Так, в 1927 г. Л. Я. Гинзбург возражала Б. Μ. Эйхенбауму: «Душевный стиль — это особая организация, вернее, искусственное осмысление внутренней жизни, свойственное людям умствующим и литературствующим. Но самое литературно оформленное переживание есть все-таки факт не литературы, а внутренней биографии»{11}.
Иными словами, стиль не принадлежит целиком и полностью литературе. Как и сама литература, стиль высвечивает психологию авторов, психологию эпохи. Психология же не есть просто система фраз, она — нечто большее. Поэтому при изучении, например, писем римского Египта нельзя ни отбрасывать их специфический стиль, чтобы понять «душевную жизнь», ни изучать стиль вне «душевной жизни», как чистый элемент эпистолярного искусства. Через стиль, а не помимо него необходимо понять «душевную жизнь» египтян.
Стилистический анализ наиболее применим к устойчивым стилям: романтизму, классицизму, символизму и т. п. Эти стили предполагают «постоянную и неразрывную связь между темой (тоже постоянной) и поэтической фразеологией»{12}. «Для подобного словоупотребления решающим является не данный поэтический контекст, но за контекстом лежащий поэтический словарь, не метафорическое изменение… но стилистическая окраска»{13} Устойчивые стили — классицизм и романтизм прежде всего — имели набор обязательных слов-знаков (розы, урны, толпа, поэт и т. п.). Стилевые слова как бы сигнализировали о наличии определенной мировоззренческой системы. Изучая эти слова, мы изучаем стиль и стоящую за ним идеологию.
Вне устойчивого стиля семантический анализ фиксирует случайные значения слов, зависящие от контекста. Лишь для стилевого слова контекстом является стиль в целом.
Так, Л. Н. Толстой мог употреблять слово «толпа» в тысяче разных значений. Реалистический стиль не сковывал его. Но для романтика слово «толпа» имело единственный, определенный смысл — чернь, враг свободной личности и т. п. Толпе противопоставлялся поэт в канонической теме «поэт и толпа». Лишь для устойчивого стиля анализ ключевых слов бывает вполне эффективным. К какой эпохе античности относится появление устойчивого стиля?
Ответ на этот вопрос можно разделить на две части. «Стилевые слова» как слова-термины, связанные с определенной, осмысленной и четко сформулированной системой взглядов, появились еще в V в. до н. э., но только в пределах философских трактатов.
Известно, что теоретизация значений, связанных с обыденным словоупотреблением, — заслуга Сократа и сократиков. «Здесь действительно начинают действовать… нормы критико-рефлексивного анализа значений, что выражается в первую очередь в требовании определения соответствующих терминов»{14}. До Сократа семантический анализ в лучшем смысле фиксирует стихийную традиционность, уходящую в фольклорную и культовую символику.
В литературе же всеобъемлющий, сознательно установленный стиль появляется, по-видимому, во II в. н. э. Эту революцию совершила вторая софистика. Поскольку термин «вторая софистика» еще не раз встретится на страницах нашей книги, скажем о ней несколько слов.
Софистами («мудрецами») греки назвали в V в. до н. э. первых преподавателей красноречия. Софисты не только существовали за счет умственного труда (это делали до них врачи и т. п.), но и сделали умственный труд элементом престижа, своим отличием. Правда, гонорар несколько унижал их, но не унижал предмет, который они преподавали. Красноречие, образованность стали непременным достоянием правящих классов.
К римской эпохе относится вторая софистика (II в. н. э.). Иногда ее объединяют с третьей (IV в. н. э.). Деятели второй софистики — риторы, профессиональные ораторы, услаждавшие слух и зрение толпы. Их отличали от философов, учивших правильно и добродетельно жить. Но каждый уважавший себя ритор претендовал и на роль учителя жизни, щеголял идеями и фразами из Платона, Зенона, Аристотеля. Штампы и общие места философии сделались штампами и общими местами риторики. Слияние философии с ораторским искусством породило риторический стиль — стиль устойчивый и нарочитый, отражающий целый комплекс идей. Если добавить сюда подражание классической древности (своеобразный классицизм), то нарочитость стиля явится в полной мере. И именно этот стиль со II в. н. э. внедряется в папирусы, разительно меняя их облик.
Итак, изучать духовность масс мы будем, изучая риторический стиль, стиль второй софистики в папирусах. Но правильно ли это? Ведь, по единодушному мнению историков, вторая софистика элитарна. В «эпоху идеологической депрессии и духовного рантьерства»{15} она сплачивала элиту вокруг устаревших образов и идеалов, вокруг «славного прошлого» Греции. При чем же здесь массы и их духовность?
Древние папирусы предлагают исследователю проблему двух культур: культуры верхов и культуры масс. Ясно, что вторая софистика элитарна, а раннее христианство демократично. Ясно, что раннее христианство было «великим революционным движением»{16} в духовной сфере, что христианская духовность прямо противоположна массовому сознанию высших классов. Именно противоположность, несовместимость двух культур в эпоху поздней античности раскрыта в классическом труде Е. Μ. Штаерман «Мораль и религия угнетенных классов Римской империи»{17}. Однако противоположности, как известно, едины и переходят одна в другую.
Именно с единством мы и сталкиваемся. Стиль папирусов II–IV вв. един, разделить его на христанский и языческий нет возможности{18}[1]. Синтез философии с риторикой пропитывает и христианскую проповедь, и стоическую диатрибу. Вторая софистика создает язык элиты, но говорят на нем массы. Чтобы разобраться в этих противоречиях, обратимся к мыслям В. И. Ленина о массовом сознании пролетариата.
Сравнение нового времени с античностью может показаться натянутым. Однако вспомним, что весь первый параграф работы Ф. Энгельса «К истории первоначального христианства» посвящен такому сравнению. «В истории первоначального христианства, — пишет Ф. Энгельс, — имеются достойные внимания точки соприкосновения с современным рабочим движением»{19}. «И христианство и рабочий социализм проповедуют грядущее избавление от рабства и нищеты»{20}, но где истоки проповеди, каково соотношение «рабочего социализма» с массовым сознанием рабочего класса?
1
Итальянский папиролог Дж. Тибилетти провел семантический анализ писем III–IV вв. с целью выявить особенности и различия мироощущения христиан и язычников. Таковых особенностей не оказалось. Переход в христианство не менял кардинально привычки, образ мыслей и способы их выражения. Были отдельные нюансы: христианин просил адресата помолиться за него, язычник сообщал, что преклонил за него колени. Библейские фразы и термины вытесняли привычные. Но эти новации не означали перемены психологии.
Между тем Дж. Тибилетти не отрицает колоссальных перемен, которые произошли в этот период в политической, социальной, культурной и религиозной сферах. Если переход в христианство ничего не значил, то где истоки новой духовности?