В. И. Ленин отвечает на этот вопрос самым решительным образом: «Мы сказали, что социал-демократического сознания у рабочих и не могло быть. Оно могло быть принесено только извне. История всех стран свидетельствует, что исключительно своими собственными силами рабочий класс в состоянии выработать лишь сознание тред-юнионистское, т. е. убеждение в необходимости объединиться в союзы, вести борьбу с хозяевами, добиваться от правительства издания тех или иных необходимых для рабочих законов и т. п. Учение же социализма выросло из тех философских, исторических, экономических теорий, которые разрабатывались образованными представителями имущих классов, интеллигенцией. Основатели современного научного социализма, Маркс и Энгельс, принадлежали и сами, по своему социальному положению, к буржуазной интеллигенции»{21}.
Итак, самый развитый и образованный из всех угнетенных классов — рабочий класс — собственными силами рождает лишь «зачаточную форму сознательности»{22}. Что говорить о рабах, крестьянах, других представителях масс? Совершенно справедливым представляется тезис Б. Г. Литвака: «Как рабочий класс не может собственными силами выработать социал-демократической идеологии… так и крестьянство не может выработать антифеодальной идеологии»{23}.
Конечно, христианство не было принесено в массы извне. Его основатель — плотник и сын плотника, апостолы, — простые рыбаки, ставшие «ловцами человеков» (хотя апостол Павел — ученик рабби Гамалиила, а Левий Матфей — мытарь). Но уже во II в. н. э. все христианские апологеты — ритоцы и юристы, писавшие на языке второй софистики. «Огромное влияние александрийской школы Филона и греко-римской вульгарной философии — платоновской и в особенности стоической — на христианство» отмечал Ф. Энгельс{24}. Чтобы оформить в систему социальные идеалы и представления масс, понадобились теории разрабатываемые «образованными — представителями имущих классов, интеллигенции». Без античной философии, без второй софистики здесь никак нельзя было обойтись. Поэтому элитарное происхождение риторического стиля вовсе не противоречит его демократизму, столь явно воссиявшему в папирусах.
Риторический стиль имел свои подсистемы — стили прошений, эдиктов, писем. Для них характерна собственная идейная нагрузка, собственная социальная принадлежность. В основе плана книги лежит поэтому выделение типов источников. Исключением является четвертая глава. Здесь смешаны источники всех типов, здесь мы пытаемся понять не то, что стиль демонстрирует, а то, что он тщательно скрывает. Говоря словами Б. Μ. Эйхенбаума, «требуются особые методы, дающие возможность пробиться сквозь самонаблюдение, чтобы самостоятельно наблюдать душевные явления как таковые».
Массовое сознание — низший уровень сознания общественного, антипод теоретического мышления. В таком определении есть нечто унизительное. Теория предоставляется теоретикам-профессионалам (ученым, философам, писателям), а на долю всех прочих оставлено обыденное, повседневное, рутинное. Но из этого рутинного рождаются философские системы, ибо оно воздействует на головы философов. С другой стороны, есть эпохи, когда массовое сознание приближается к теоретическому мышлению на невиданно короткую дистанцию, эпохи, когда философствуют на площади и проповедуют с кровель, Именно о такой эпохе пойдет речь.
Глава I
РИТОРИКА В ЭДИКТАХ
Море папирусов трудно охватить одним взглядом. Здесь и завещания, и декларации о рождении детей, и контракты, и реестры. Мы предпримем плавание лишь по трем «заливам» этого моря: указам, прошениям, частным письмам. Выбор, конечно, не случаен. Указы, прошения и письма дальше всего отстоят от юридического формуляра, их форма наиболее выразительна.
Начнем с указов. Какое отношение они имеют к массовому сознанию? Ведь писали их отнюдь не массы. И все же без анализа указов не обойтись по двум причинам.
Во-первых, творчество императорской канцелярии, канцелярии префекта Египта отражало ментальность «массы» особого рода — сознание правящих слоев. Даже философ на троне — Марк Аврелий — излагал не только оригинальные мысли, но и привычные банальности.
Во-вторых, указы адресованы массам, народу. Через них осуществлялся сложный процесс взаимодействия разных идеологий и разных типов сознания: правящих и управляемых, верхов и низов. И характерно, что именно с указов начинается шествие риторики по документам римского Египта. Если письма и прошения меняют стиль во II в. н. э., то указы — в середине I в. н. э. Не говорит ли это о распространении риторики «сверху», о подражании низших высшим?
Еще в 1913 г. Э. Верне связал риторику с деспотизмом. Ввиду отсутствия свобод и старого юридического духа императорский режим нуждался в убеждении и насилии. Он превозносил чистоту своих намерений и мудрость своих деяний, обращался к религиозному чувству и доброй воле чиновников. Риторика оказалась всего лишь вечной принадлежностью вечной восточной деспотии, возрожденным стилем восточного этикета{25}.
Этой теории противоречил, однако, очевидный факт — риторика родилась в лоне античной демократии. Μ. Беннер показала, что убеждающий стиль, как она именует риторику, провозглашен Платоном, Сенекой и Цицероном. Эллинистические канцелярии переняли риторику из греческих полисов, стремившихся не только управлять гражданами, но и воспитывать их. Создавалась традиция правления с согласия подданных. Римляне и в пору республики, и в пору ранней империи поддерживали эту традицию{26}. Г. Хунгер идет еще дальше, к Византии. По его мнению, прооймий (введение к речи) появился в условиях греческой демократии, дабы привлечь симпатии народа к оратору. Ту же роль играл он при эллинизме, но объектом симпатий стал царь, а субъектом — подданные. Византийский прооймий — родной брат эллинистического{27}.
Совершился парадокс: Г. Хунгер и Μ. Беннер ушли от одной вечной категории, чтобы прийти к другой. Риторика из восточного стиля сделалась античным, но столь же неизменным и единосущным, как и у Э. Верне. Нет разницы между стилем Демосфена, эллинистических и римских указов.
Между тем разница, конечно, есть. Платон действительно призывал давать законам такую форму, чтобы они убеждали и исправляли граждан{28}. Но современники не спешили следовать советам великого философа. И в эллинистических указах, и в декретах классической Греции можно найти сколько угодно попыток убедить, но очень мало попыток исправить граждан и подданных.
Особенно это касается «декретов человеколюбия», как именовалось большинство птолемеевских указов. Все красоты их стиля, все пышные слова лишь прославляли царя, его справедливость и благодеяния. По мнению немецкого папиролога В. Шубарта, отношение обывателей к царю отразилось в языке указов и прошений гораздо беднее, чем отношение царя к обывателям. Царь обладал всеми доблестями, обыватели же — только лояльностью. И даже она появляется гораздо чаще в надписях греческих областей, подвластных Птолемеям, чем в египетских папирусах. Греческие города при всей зависимости сохраняли определенное сознание собственного достоинства, которое учитывал и царь. Напротив, подданные Птолемеев в Египте обязаны были лишь оставаться покорными. Своей лояльностью, благомыслием более всего гордились тамошние греки. Птолемеи требовали от чиновников честной и эффективной службы, но не могли и не хотели воспитывать своих подданных «государственно, морально, духовно»; эта задача, отмечает В. Шубарт, вообще была чужда эллинистическому тысячелетию{29}.
Но где нет воспитания, «исправления» обывателя, там нет и риторики как таковой, нет синтеза моральной философии с ораторским искусством. Еще раз подчеркнем: птолемеевские «декреты человеколюбия» убеждают, но не воспитывают. Лишь с появлением «воспитующей» нотки рождается риторика как таковая.