Выбрать главу

Искусствоведы приступили к поискам «истоков» фаюмского портрета. Одни из ученых говорят о влиянии Рима. Действительно, фаюмский портрет появляется в I в. н. э., после римского завоевания. Психологизм, точность изображения заставляют вспомнить римский скульптурный портрет. В противоположность грекам, дававшим обобщенный, «идеальный» образ человека, римляне вслед за этрусками раскрывали индивидуальность модели. Согласно другой точке зрения, фаюмский портрет вырос из эллинистического египетского искусства и даже многим обязан древнеегипетской традиции{692}.

Столь же полярны взгляды специалистов на художественную ценность фаюмских портретов. Если В. В. Павлов называет их «памятником большого и высокого искусства»{693}, то, по мнению Дж. Л. Томпсона, «никто из портретистов не может считаться одним из величайший художников древности» и «очень немногие из сохранившихся экземпляров имеют высокое художественное достоинство»{694}.

Как нам представляется, разница между фаюмской живописью и портретной скульптурой не в степени таланта (мало ли было несостоявшихся великих художников!), а в социальном назначении, общественной сути. Не меньшее расстояние отделяют камею Гонзага (изображение Птолемея II Филадельфа и его жены) от портретов фаюмских обывателей, чем бюсты Федора Шубина от дагерротипов.

Живописный портрет был вполне доступен деревенской верхушке и средним городским слоям, египетским грекам и эллинизированным египтянам. Даже в глухой провинции античного мира — в Крыму — желающие могли заказать свое изображение. Сохранилась роспись на саркофаге из Керчи, где представлена мастерская художника. Хозяин мастерской сидит перед мольбертом, стены украшены тремя портретами в рамках{695}. Продавались и готовые портреты — на выбор{696}.

В отличие от современной фотографии фаюмский портрет был связан с заупокойным культом (хотя и фотографии помещают на могильных памятниках). Обычай класть маску на лицо покойного, вообще фиксировать его образ восходит к египетским верованиям{697}. Но уже при жизни заказчика портрет украшал его быт — висел в атрии по римскому обычаю. Когда заказчик умирал, портрет снимали со стенки, вынимали из рамки, обрезали по углам и вставляли в бинты мумии. Некоторые особенно ценные портреты, принадлежавшие богатым людям, после церемонии погребения вынимались из погребальных пелен и (водружались опять в атрий{698}. И хотя иногда художника приглашали специально для погребально-культовых целей, фаюмский портрет был нужен заказчику уже при жизни. Откуда возникла такая нужда?

Простые люди (не философы, не победители на олимпийских играх, не сенаторы) становятся моделью для живописца, вешают собственные портреты в гостиных рядом с жанровыми картинами. Это происходит в ту же эпоху, когда простые люди (не философы, не литераторы) пишут письма в риторическом стиле, слушают выступления риторов и философов, дискутируют на моральные и религиозные темы. Никаким римским и этрусским влиянием нельзя объяснить фаюмский портрет. Он становится понятным лишь в контексте риторической культуры.

Утонченнейший автор «Сатирикона», прозванный «арбитром изящества», обрушивается одновременно на риторику и на живопись египтян. Для Петрония и риторика, и египетская живопись невыносимо вульгарны. «О риторы, не во гнев вам будь сказано, вы-то и погубили красноречие! Из-за вашего звонкого пустословия сделалось оно посмешищем, по вашей вине бессильным и дряхлым стало тело речи… Живописи суждена та же участь, после того как наглость египтян донельзя упростила это высокое искусство»{699}.

Вульгаризация состоит не только в упрощении техники, но и в наполнении высокой формы низким содержанием. «Даже Пиндар и девять лириков не дерзали писать гомеровым стихом», — укоряет риторов Энколпий в романе Петрония{700}. Но подобно этим риторам поступает другой персонаж романа — выбившийся из рабов богач Трималхион. Внутренность своего дома он приказал расписать сценами из Гомеровых поэм «Илиада» и «Одиссея», а наружные стены — эпическими картинами из собственной жизни: «Был изображен невольничий рынок и сам Трималхион, еще кудрявый, с кадуцеем в руках, ведомый Минервою, торжественно вступал в Рим (об этом гласили пояснительные надписи). Все передал своей кистью добросовестный художник и объяснил в надписях: и как Трималхион учился счетоводству, и как сделался рабом-казначеем…»{701}. На пиру все гости целуют портрет Трималхиона{702}.

Живопись наряду с риторикой становится дешевым средством войти в мир «высших», приобщиться к «культурному образу жизни», сравняться со знатью.

Некий Аммон из фаюмской деревни Филадельфии (где и были найдены первые портреты) поступает в римский флот и отправляется в Италию. Из Мизена (близ Неаполя) он посылает в Египет своему отцу Эпимаху письмо, полное риторических красот{703}. Здесь и благодарность богу Сарапису за спасение от опасности, грозившей в море (в стиле античных романов). Здесь и благодарность отцу, перед письмом которого он готов преклонить колени, благодарность за хорошее воспитание, с помощью коего сын надеется быстро продвинуться по службе (если того захотят боги!). Аммон получил от Цезаря три золотых, и ему хорошо. И зовут его уже не Аммон, a Антоний Максим, о чем он и сообщает с торжеством. И как бы в подтверждение своего торжества посылает отцу свой портрет.

Перед нами достойный собрат Трималхиона, также сменившего имя (Гней Помпей Трималхион Меценатиан) и также заказавшего свой портрет (который и целуют его гости). Правда, в отличие от Аммона, Трималхион приплыл в Италию как раб, не по своей воле. Но ведь говорит же один из его гостей, что «сам добровольно пошел в рабство, предпочитал со временем сделаться римским гражданином, чем вечно платить подать»{704}(раб римского гражданина, освобождаясь, приобретал римское гражданство). Подобно этому человеку некий Гермий прибыл из Египта в Рим и стал отпущенником Цезаря, чтобы получить должность (как сообщает папирусное письмо){705}.

А. С. Стрелков отметил по поводу одного из фаюмских «персонажей»: «Возможно, что мы имеем в данном портрете dediticius’a старающегося предстать перед потомками в греческом виде»{706}. Персонажи фаюмских портретов — бывшие Савлы, ставшие Павлами. Цель их жизни — александрийское или римское гражданство, греческий облик (даже имена родителей меняют на греческие). Фаюмский портрет — дешевый эквивалент римских портретных бюстов. Подобно тому как риторика включала средние слои в лоно элитарной культуры, так и дешевая египетская живопись приблизила фаюмских обывателей к изысканным александрийцам, просвещенным эллинам.

Как отреагировала элита на подобную «вульгаризацию»? Одна реакция — издевательские шутки Петрония — нам уже известна. Еще более интересно сообщение Плиния Старшего. «Теперь, — пишет Плиний в середине I в. н. э., — совершенно вышло из обычая изготовление живописных портретов для того, чтобы в потомство переходили изображения, отличающиеся наибольшим сходством»{707}. Но именно в середине I в. начинается расцвет фаюмского портрета! Неужели Плиний не знал, не замечал тенденций современного ему искусства? Думается, дело в другом.

Плиний связывает упадок портретной живописи ё двумя явлениями. Во-первых, ее место заняли медные и серебряные медальоны, произведения из мрамора и золота. Во-вторых, ценители «по кусочкам собирают картинные галереи из старинных картин и берегут чужие портреты, придавая значение единственно только уплаченной за них стоимости… И те же самые лица наполняют палестры портретами атлетов и украшают ими места боев, по своим спальням таскают портреты Эпикура, носят их с собой»{708}.