Вторая софистика и риторика были поняты новейшими авторами в контексте той же трагической проблемы, проблемы разрыва поздней античной культуры. В. Сираго вслед за Μ. И. Ростовцевым говорит о расколе между культурной элитой и народными массами{722}.Полисная культура выродилась в схоластику, школьную науку, вверенную профессионалам. Профессионализм смыкался с консерватизмом, архаизацией, опорой на классиков. В борьбе за первенство сталкивались кланы профессионалов: врачи, риторы, философы и т. п. К культуре стремились не бескорыстно: на вершине общественной лестницы стоял культурный человек. В. Сираго сравнивает вторую софистику с фашизмом, пытавшимся повернуть историю вспять при помощи идеалов национализма в Римской империи{723}. Эллинизация и архаизация культуры должны были оживить старые моральные ценности.
П. Браун прямо называет риторику языком элиты. В эпоху Антонинов все ресурсы полисной культуры понадобились для борьбы с упадком. Риторика как общий для верхушки общества язык сплачивала и уравнивала эту верхушку{724}.
Итак, риторика — культура элиты, культура, выродившаяся и рухнувшая под напором масс вместе со всей Римской империей — таков единодушный приговор историков. Он вынесен, несмотря на явное противоречие: «элитарная» риторика была необыкновенно популярна, вплоть до IV в. распространялась вглубь и вширь. Снять противоречие призвана теория «вульгаризма», по мнению Ф. Викера, вульгаризм — свидетельство раскола культуры. Где нет утонченной элиты, нет и вульгаризма. Он появляется с отделением литературного языка от народного, теологии от массовых верований, медицины от знахарства. Риторика несла в массы эклектическую вульгарную философию{725}. Еще Μ. И. Ростовцев писал, что культура элиты была частично усвоена и вульгаризирована средними слоями{726}. Результатом явился, по выражению А. Блока, полумрак в головах средних сословий{727}.
Как нам представляется, в том, что касается Египта, эта картина не соответствует действительности. До эпохи второй софистики раскол культуры здесь был не меньше, но неизмеримо шире и глубже. Массы египтян, не знавших греческого языка, и горстка ученых в Мусее, Каллимах и царский земледелец, Александрийская библиотека и полное равнодушие масс к философским вопросам— такова реальность птолемеевского Египта. Как разнится с ней мир риторических писем и прошений — мир, где философские идеи проникли до уровня сельских писцов!
Раскол культуры, как известно, присущ любому классовому обществу, «ибо в каждой нации есть трудящаяся и эксплуатируемая масса, условия жизни которой неизбежно порождают идеологию демократическую и социалистическую»{728}. В переломные периоды массы осознают свои интересы, высвобождаются из-под духовного господства своих хозяев. Подобный процесс видела и Римская империя. Е. Μ. Штаерман называет его «духовным освобождением»{729}. Но такое освобождение, по-видимому, не имеет ничего общего с неспособностью масс понять достижения элитарной культуры. Напротив, именно широкое распространение «греческой вульгарной философии», «философии… в опошленной, вульгаризированной форме» способствовало, по мысли Ф. Энгельса, формированию христианства{730}. Именно вторая софистика с ее «вульгаризмом», с ее всепроникающей риторикой учила массы мыслить абстрактно, осознавать общественную структуру и социальные противоречия, Народ Египта и в предыдущие эпохи служил объектом немыслимого угнетения, страдал от социальных бедствий. Но лишь теперь он начинает говорить об этих бедствиях, остро переживать несчастья, обвинять виновна ков. Произошел не раскол культуры, но частичное усвоение массами мыслительной аппарата античной цивилизации.
Риторика сыграла огромную роль в «вульгаризации» античной культуры, в доведении ее до широких масс. Платон и Аристотель «в натуре» не годились для этой цели. Сложные построения, силлогизмы не могли заинтересовать сельских писцов. Риторика предлагала нечто иное — «общие места», штампы, ходячие истины, броские «лозунги». Риторический способ философствования оказался гораздо ближе к христианству, чем к Академии. Христианские «логии» («просящему у тебя дай», «любите врагов ваших» и т. п.) действовали по тому же принципу.
Иоанн Златоуст писал о «языческих» философах: «Что может быть смешнее, например, того учения, в котором философ, потратив тысячи слов на то, чтобы показать, что такое справедливость, все еще старается разъяснить этот вопрос в длинной и крайне неясной речи? Если бы он указал что-нибудь и полезное, то для жизни человеческой и это осталось бы совершенно без пользы. В самом деле, если бы земледелец, или ваятель, или плотник, или кормчий, или другой кто-нибудь, питающийся трудами рук своих, вздумал отстать от своего занятия и честных трудов, чтобы потратить многие годы на изучение того, что такое справедливость, то прежде, чем узнать это, он ради самой справедливости изнурил бы себя постоянным голодом и погиб бы, окончил бы жизнь свою насильственною смертию, так и не научившись ничему полезному. А наше учение не таково. В кратких и ясных словах Христос научил нас, в чем состоит и справедливое, и честное, и полезное, и всяческая вообще добродетель… Все это удобопонятно и легкопостижимо и для земледельца, и для раба, и для вдовицы, и даже для отрока и самого маломыслящего»{731}.
Риторика, как и христианство (в его популярном варианте), упрощала мыслительный процесс. Но упрощала в сравнении с Платоном и Аристотелем, а не в сравнении с общей ментальностью эллинистической эпохи. Характерная черта II–IV вв. — массовая рефлексия, морализаторство, жизнь с открытыми глазами.
«Эллинистический человек» был типичным «деятелем», «homo oeconomicus»{732}. Его стиль — прагматизм, функциональность, краткость. Ни сентенций, ни поучений, ни эмоций. Мы не знаем, что думали жители Египта до II в. н. э. о труде, карьере, семейных отношениях.
Это не служило темой писем или прошений. Риторика все меняет.
Вторжение рефлексии в мораль уже было замечено и описано достаточно квалифицированным наблюдателем — Гегелем. Мораль он противопоставил нравственности, ибо она «соединяет с… нравственностью также рефлексию»{733}. Обычай, традиция господствуют в нравственности. Они не осмысляются и не оправдываются. Их оправдание — в самом их бытии. Мораль подвергает обычай критике и проверке. Критерий проверки — абстрактная норма. Рушится всеобщая уверенность в истинности заведенного порядка. Начало моральной философии, по мнению Гегеля, положил Сократ. Однако его учение «не единичное случайное явление, совершающееся в данном индивидууме, в Сократе… Мы видим, как во всеобщем сознании, в духе народа, которому он принадлежит, нравственность переходит в мораль. Здесь начинается рефлексия сознания в само себя…»{734}.
Можно найти много сходных черт между пробуждением к рефлексии афинян в V в. до н. э. и моральным сознанием огромной империи во II–IV вв. н. э. Конечно, отправная точка была иной. Греция переходила к рефлексии от архаики, Египет — от эллинизма и многих веков цивилизации. По мнению советского философа О. Г Дробницкого, «гегелевские архаические нравы в общем совпадают с тем, как современная западная социология… трактует обычаи и традиции. Гегель был первым, кто установил, что собственно морали предшествует такое состояние, когда общественные нормативы действуют автоматически…»{735}. Однако подобный автоматизм имеет место и в развитом классовом обществе. Рефлексия — признак кризиса этого общества, более того, она — катализатор кризиса.
В ее свете раб сознает себя рабом, слуга — слугой. Бедность переносится во сто крат тяжелее, ибо она прочувствована наряду с богатством. Болезней не стало больше, чем прежде, но мнительность делает их невыносимыми. Протекция процветает, как и прежде, но публично осуждается. Между должным и сущим вырастает пропасть.