Впрочем, у христиан была и своя, идущая от борьбы с фарисейством, традиция критики стиля. «Тогда Иисус начал говорить народу и ученикам своим и сказал: на Моисеевом седалище сели книжники и фарисеи; итак все, что они велят вам соблюдать, соблюдайте и делайте; по делам же их не поступайте, ибо они говорят и не делают… все же дела свои делают с тем, чтобы видели их люди: расширяют хранилища свои и увеличивают воскрилия одежд своих; также любят пред-возлежания на пиршествах и председания в синагогах и приветствия в народных собраниях, и чтобы люди звали их: учитель! учитель!»?{745}.
Хранилища (повязки со словами из Библии) и воскрилия одежд вполне соответствуют плащу, котомке и бороде греческих философов. Это мундир, но мундир знаковый, не рутинный. В отличие от жреческих облачений Египта или Иудеи его выбирают сознательно вместе с идеологией и моралью. Выбирают схиму. С. С. Аверинцев пишет о «схеме» и «схиме» (одно и то же слово по-гречески) в ранней Византии. «Схоларии, составлявшие репрезентативное окружение Юстиниана, поражали взгляд своей великолепной и притом совершенно единообразной одеждой… На противоположном полюсе ранневизантийского общества бедная одежда монахов пустыни тоже представляет собой «схиму»: единообразную ангельскую униформу»{746}.
Слиянность схимы с моралью рождала величайший соблазн для окружающих: всегда можно было уличить монаха или клирика в лицемерии, в несоответствии схиме. Так, некая Аврелия Нонна жаловалась епископу Оксиринха на монаха, который хотел выдать замуж ее младшую дочь и получил отказ. Тогда, сообщает Нонна, «монах, поступая не по схиме, нанес мне удары и порвал мою одежду и показал неразумие»{747}. Невозможно представить подобную жалобу, направленную против египетского жреца, хотя поведение жрецов было сковано массой религиозных запретов и правил.
На место древних табу ставились гораздо более деспотические начала: мораль, образованность, вкус. Рутинное существование, уют бездумной привычной жизни вызывали поистине праведный гнев и у христианских апостолов, и у языческих риторов. «Весь вопрос сводится сейчас к тому, следует ли жить подобно свиньям, пригнувшись к земле и не размышляя ни о чем, достойном воспитанного и развитого человека, или считать приятным хороший образ жизни»{748}, — заявляет Стоя у Лукиана. «Станем есть и пить, ибо завтра умрем»{749}, — иронически восклицает апостол Павел. «Так же было и во дни Лота: ели, пили, покупали, продавали, садили, строили…»{750} — обличает евангельский Иисус.
Схима духовенства бросается в глаза прежде всего. Монах поступил не по схиме, ибо нарушил основную заповедь своего сословия — требование миролюбия. Напротив, два диакона, прошения которых мы цитировали, ссылаются на свое миролюбие, кротость. Диакон Антоний и монах Исаак останавливают драку и спасают от побоев знакомого нам страдальца Аврелия Исидора{751}.
Своя схима была и у античной интеллигенции. Употребляя это слово, мы вступаем в область терминологической путаницы и шатких гипотез. Можно ли считать интеллигенцией врачей, учителей, писцов, которых было достаточно много в древнем мире? Или интеллигенция начинается там, где возникает интеллигентское самосознание, а до этого следует говорить только о людях умственного труда?
Если верна вторая точка зрения, то интеллигенция появляется в Египте только при римлянах. Птолемеевский архитектор Клеон и его сыновья видели в себе не образованных людей, но прежде всего царедворцев, чиновников. Напротив, в эпоху второй софистики целое общество (а не отдельные философы и поэты) воспринимает себя как образованное общество.
Положим, уже писцы древнего Египта несли свою образованность как знак касты, как высшее достоинство, дающее право на презрение к профанам. Но не было у них стремления светить и просвещать, воспитывать народ даже вопреки его воле. Не было того, что в новое время назвали долгом интеллигенции перед народом. Конечно, искать у деятелей второй софистики четкую концепцию такого долга было бы недопустимой модернизацией. И все же прислушаемся к словам Диона Хрисостома, обращенным к александрийцам: «Что же касается тех, кто приходит к вам в качестве людей образованье, одни произносят парадные речи (и то безграмотно), другие — поют стихи собственного сочинения, подметив у вас любовь к поэзии. Если они — поэты и риторы, то в этом — ничего страшного. Страшно, если это философы, помышляющие не о вашей пользе, но о славе и мзде»{752}. «Не всякая толпа необузданна и непослушна, не от всякой должен бежать образованный человек»{753}.
Просвещают не только риторы, философы и поэты. Просвещают в эпоху второй софистики даже врачи. Достаточно вспомнить знаменитого медика Галена (ок. 130 — ок. 200 г. н. э.), сделавшего из медицины отрасль риторики.
Понимание своей высокой миссии демонстрирует грамматик (школьный учитель) из Оксиринха, подавший прошение в 253–260 гг. н. э. По его мнению, предки императоров, «в добродетели и воспитанности сиявшие своей вселенной, назначили государственных грамматиков в зависимости от величины и значения города, приказав выдавать им жалование, чтобы беспрепятственно осуществлялась забота о детях». Изобразив прочувствованно связь заботы о детях с добродетелью и воспитанностью, учитель излагает свою просьбишку: вместо нерегулярно выплачиваемого жалованья предоставить ему сад для сдачи в аренду{754}.
Весь этот праздник умственности и духовности продолжался три столетия — со второго века по четвертый (хотя уже в первом веке можно заметить его приближение). Три столетия — целая эпоха. Спокойный и комфортабельный второй век сменился бурным и кризисным третьим, а следующее столетие принесло шаткую стабилизацию. Язычество с боями отступило перед христианством. На европейском берегу Босфора встала новая столица империи — Константинополь. Но среди катастроф стиль писем и прошений удивительно стабилен. Те же мысли, чувства, слова. Та же система фраз. К источникам II–IV вв. можно подходить как к единому целому.
Новая яркая и цельная стилевая система родилась в V в. н. э. (хотя элементы ее были и раньше). Однако риторика никуда не исчезла, она лишь перешла в новое качество. Стиль писем и прошений не вернулся к былой сухости и функционализму; — напротив, он стал еще риторичнее, еще литературнее. Если папирусы II–IV вв. кажутся близкими философской прозе, то папирусы V–VII вв. близки поэзии. В них появляется сугубая возвышенность, патетичность, властвуют метафора и гипербола. Недаром один из наемных писцов и нотариусов VI в. считает себя поэтом.
Неужели египетское общество, поднявшись на высоты рефлексии, так и осталось там? Или, наоборот, поэтическая риторика византийской поры отошла от рационализма и рассудочности? Ведь писала же Л. Я. Гинзбург, что «реализм — по преимуществу мир прозы, потому что поэзия не может быть искусством объясняющим, аналитическим и ищущим обусловленности вещей»{755}[26].
Как бы то ни было, византийский эпилог длился недолго. С приходом арабов Египет меняет язык, культуру, религию. На место частного землевладения вновь приходит государственное. В бесконечности египетских веков теряется блестящая эпоха второй и третьей софистики.
ИЛЛЮСТРАЦИИ
Портрет двух братьев.
26
Как отметил С. С. Аверинцев, «IV в. был по преимуществу веком прозы; он дал только одного большого поэта — Григория Назианзина. В V в. происходит оживление поэзии… Важнейшим событием литературной жизни эпохи явилась деятельность египетской школы поэтов-эпиков».