ВАСИЛИЙ КАЗАРИНОВ
Самое время и самое место — утром, у окна, за пыльным стеклом которого клокочет лава дикого винограда— подводить предварительные итоги и подумать, как обороняться от инфернальных нападок Люки и, главное, чем объяснить ей недельный прогул. Проще всего сказать:
— Люка, ты же знаешь, я ни при чем, во всем виновата Голубка...
Верное решение. Выпустив пар, Люка начнет по-сестрински жалеть: Паша, так нельзя, бабы тебя доведут до цугундера, это же безумие какое-то, ты медленно убиваешь себя, точнее сказать — осадки этой бабы в себе, и, когда ты ее уничтожишь окончательно, ты перестанешь дышать, потому что жизни в тебе не останется ни капли!
Воспользовавшись паузой, надо бы ввернуть что-нибудь глубокомысленное, ну, например, да-да, это мудрое соображение, знаешь, а ведь французы — а они по этой части большие доки! — называют оргазм "маленькой смертью"!
— Ты сукин сын, Паша! — будто наяву слышится ее хрипловатый голос. — Не поминай смерть всуе! Большую, маленькую или так себе — среднюю... Смерть — это святое! Это именно тот товар, который я поставляю на рынок, ты ведь прекрасно знаешь, сукин ты сын!
Стоит выдержать театральную паузу, потом скорбным тоном закруглить этот скользкий сюжет, сделав вид, что не расслышал ее раскаленных реплик: да-да, а кроме того, кто-то из древних говорил, что, исторгая семя, мы выталкиваем из себя некое "вещество жизни", и, стало быть, лежа с женщиной, одной, другой, пятой, десятой, в самом деле медленно себя убиваем и в один прекрасный момент, подойдя к пределу, вдруг ощутим в себе кромешную загробную пустоту, бездыханный вакуум, в котором нет ни цветов, ни запахов, ни звуков.
Пока она будет задыхаться на том конце провода, есть несколько секунд, чтобы тихо положить трубку, глянуть в окно и лишний раз убедиться в том, что предмет разговора есть не более чем рефлекс, инстинкт растительного существа: если пыльца на твоих цветах созрела, надо призвать в подмогу братца-ветра — пусть сдует ее и отнесет к какому-то другому растению, жаждущему продолжения рода.
Виноград слабо шевелится под налетом ветерка, он густ и сочен, надо бы ему еще пару веревочных вантов подвязать, чтоб было за что зацепиться свежим и алчным до мерного движения вверх побегам.
Люка сама виновата.
Тогда была, помнится, поздняя осень, сухая и ясная, прозрачная, без унылых затяжных дождей, с тех пор минули зима, весна, и минуло начало раскаленного, с неистовыми солнцепеками лета, и была в той прозрачной осени какая-то мелочь, взгляд или жест, вздох или реплика, нет, все-таки жест!
Люка, сидя на стульчике сбоку от своего огромного рабочего стола, расплела ноги и слегка развела их в стороны, а ты лукаво попросил ее повторить это движение, потому что оно так напоминает хрестоматийный кадр из фильма "Основной инстинкт", где Шарон Стоун вот так же раздвигает ноги, и между ними взгляду открывается такой пьянящий и манящий сумрак.
Да, с этого началось — бред, амок, маниакальная одурь, лихорадка плоти, душная и липкая, беспамятная, — и продолжается до сих пор, и все гонит тебя, гонит, и вот неделю назад выгнала из дома в Казантип.
Накануне бегства, помнится, стояла жара, совершив два рейса на Ваганьковское и Котляковское кладбище, ты буквально сварился заживо под броней траурного черного костюма и потому ближе к вечеру ринулся в Серебряный Бор — искупаться.
На укромный, прячущийся в зарослях утомленных зноем осин пляж прибыл поздно — уже тек над теплым песком тот характерный густо-рыжий свет, каким дышит исход раскаленного июньского дня, и в этом свете нежились на песке, в тени разомлевшего от недавней жары кустарника, мальчик и девочка, по виду школьники.
Они валялись на песке, обнявшись, уши их были надежно зачехлены черными раковинами наушников. Судя по тому, как ритмично колыхались их босые ступни, они самозабвенно слушали музыку, сочащуюся в них по тонким проводам от крохотных карманных радиоприемников, валявшихся на пластиковой сумке с их одеждой. Потом девочка, сдернув с головы наушники, с отчаянным криком, дурашливо и на типично девчачий манер подкидывая на бегу коленки, ринулась в воду прямо в длинной белой майке, которая и составляла, как оказалось позже, весь ее купальный костюм, и, когда она выходила из воды, плавно поводя ладонями по ребрящейся от ее движения глади воды, под намокшей тканью так отчетливо прорисовались все рельефы и изгибы ее детской фигурки.
Вот тут — засосало, заныло в груди. Сидя в густой, пахучей тени кустов, неожиданно согнул большой и указательный пальцы колечком, сунул их в рот, придавив кончик языка, и, вслед за сильным выдохом, пляж огласился переливчатым свистом, а в ответ на призыв в остывающем воздухе вдруг послышался легкий шорох крыльев, качнулась ветка кустарника, приняв на себя тяжесть усевшейся на нее птицы.