Сзади послышался шорох шин — к бордюру медленно и торжественно, словно белый лайнер к причалу, швартовался роскошный "линкольн". Захлопали дверцы машин, на смотровую площадку выкатились гости, шумно, рассыпая по следу звонкие реплики и вспышки смеха, двинулись к ограде. Легкий ветерок донес тонкие запахи женских духов, сладковатые ароматы роз, сигаретного табака, смутное шуршание свадебного платья. Краем глаза я видел невесту, вглядывающуюся в дымное марево. Интересно, что она видит. Должно быть, угадывает там,- в переплетении улиц, улочек и переулков, пикантные запахи какого-нибудь банкетного зала, по которому уже шустро снуют официанты, наводя последний лоск на ломящиеся от аппетитных блюд, водки и шампанского столы.
Каждому — свое.
Что до меня, то вижу там, внизу, нечто совсем иное. Ведь не один Арбат течет под высоким берегом Воробьевых гор, как река, а весь этот огромный город струится, паря желтоватой дымкой, и в мерном движении своем питает энергией конвейер смерти: там дышат покоем все шестьдесят шесть московских кладбищ, а в прозекторских более чем сорока столичных моргов мастера своего дела, вроде Вадима Гельфанда, наводят последний лоск на желтые лица усопших посредством тонального крема "Балет" (отчего-то именно это макияжное средство в большом почете у похоронных визажистов), моют им головы пушистыми шампунями и надушивают их дорогими одеколонами; там за слепыми, без окон без дверей, стенами крематориев без устали гудят суперсовременные английские печи марки "Эванс", перерабатывая тонны мертвой плоти в прах, и за компьютером, управляющим одним из этих чудес техники, сейчас, возможно, сидит мой друг Фима Золотцев, в прошлом кандидат биологических наук, а нынче машинист кремационной печи, сидит себе, изредка поглядывая в монитор и почитывая Шопенгауэра, — у них в крематории действует что-то вроде философского клуба. Там сотни менеджеров похоронных контор стучат по клавиатурам компьютеров, оформляя договора под тысячи заказов, там уверенные резцы скульпторов режут камень надгробий, а чуткие пальцы флористов плетут из живых цветов роскошные траурные букеты и венки, и бесконечная эта река все течет и течет без пауз и перерывов на праздники — вот уж воистину права Люка: у смерти не бывает выходных.
Жаркий сквозняк шевельнул слабо шуршащую шелуху, осыпавшуюся на пыльный асфальт с проплывших мимо свадебных кортежей, — россыпь пластиковых шампиньонов из шампанских бутылок, сальное шоколадочное золотце, окурки, походящие на опарышей, брызги расколотых хрустальных бокалов и смятые останки пластиковых стаканчиков — совсем как в те времена, когда ты частенько наведывался сюда, ведь на филологическом факультете университета училась хорошая знакомая, девочка по имени Надин (производное от простого и милого имени Надя), и вы частенько отдыхали с ней, лежа в тени кустов на травке, попивали кисленькое молдавское винцо, тайком наблюдая из укромной засады за торжественными дефиляжами новобрачных, прежде чем приняться за дело.
Оглядывая теперь эти газоны, я с оттенком легкого ужаса представил себе, что — обладай человеческое семя способностью, подобно семени древесному, прорастать в питательной почве — вокруг смотровой площадки теперь шевелились бы под жарким ветерком густые заросли моих потомков.
В тот день Надин отчего-то не пришла на свидание, ты в одиночестве коротал время на газоне, бездумно наблюдая за смотровой площадкой, изредка захлестываемой бурными приливами свадебных кортежей, — нахлынув и отбурлив, они откатывались, оставляя после себя двух людей, сопротивлявшихся силам отлива, — одного ты знал: дядя Прохор, знакомый вам с Надин старик, легонький и сухонький, как прокаленная на летнем солнце сосновая щепа, с редкой и полупрозрачной, словно папиросный дым, одуванчиковой растительностью на маленькой голове, желтоватыми латунными глазами, выражения в которых было не больше, чем в истершемся пятачке старого советского образца. Узкое лицо его тоже отдавало в желтизну, а сухая, как ископаемый египетский пергамент, кожа была забрызгана — особенно на скулах и в районе тяжелой носогубной складки — черной угревой сыпью столь плотно, словно приняла на себя заряд мелкой дроби.
Старик уродливо и одиноко, наподобие пустынного саксаула, прорастал на площадке, как правило, в выходные дни, когда свадебный прибой был особенно мощен, и даже вытягивалась на ведущей сюда дороге очередь из расфуфыренных, переплетенных атласными, тошнотворно розовыми или голубыми лентами автомобилей, возле которых нервно прогуливались свидетели с идиотскими красными лентами через плечо — дым их сигарет стелился над головой старика, сидящего у бордюра, облокотясь на большую, крепко сплетенную из ивовых прутьев клетку, и с видом нищего на паперти глядевшего в одну точку перед собой. Он был голубятником и за скромную плату предлагал новобрачным своих смирных, рабски покорных голубок для свершения языческого ритуала, смысл которого он всякому случайному собеседнику скупо пояснял тусклым, бесцветным голосом: Коли невеста выпустит из рук голубку, то это, по народному поверью, к счастью.