— Знаешь, напоследок он попросил меня надуть щеки.
— Надуть щеки? Зачем?
Наверное, с надутыми щеками я в полной мере отвечал чертам оригинала, облик которого был Бореньке конечно же хорошо знаком, — скорее всего, именно за это знание он и поплатился тем, что ему свернули шею в Строгино, как цыпленку, и сделал это, возможно, именно тот профессионал, из-за которого Отар носит теперь кромешно черные очки: "Ек-королек, как бы этот парень ласты не склеил!"
— Это ж надо быть такой дубиной, а, Отар?
Вместо ответа он плеснул мне в рюмку еще одну дозу.
Таким дубиной, чтобы дать себя обрядить в дорогом бутике ну в точности в тот наряд, какой описывал мне Малек, рассказывая о встрече на Лазурном берегу с мужем этой Валерии — таков этот стиль, просто, но дорого! — а потом точной его копией до ночи слоняться по разным публичным злачным местам, битком набитым ее знакомыми. Настолько точной, — уж Боря постарался! — что даже фейс-контроль в закрытом клубе никак не отозвался на мое появление в тесном проходном шлюзе напротив сканера, а Маль-вина, едва я миновал контроль, испустила вздох облегчения — настолько искренний, что перемена в ее напряженном, вздернутом настроении не ускользнула от моего расслабленного внимания.
— Она просто предъявляла меня обществу, понимаешь?
— Еще коньяка?
— Нет. Теперь хватит. И так все ясно.
Во всяком случае, то ясно, что разрывной каштан, чпокнувший в стекло как раз в тот момент, когда мы предавались любовным утехам на черной лестнице кабака, должен был улечься не в ее красивый лоб, как я подумал, а в мой, не слишком, наверное, красивый и уже проточенный глубокой бороздой морщины, разлетом изогнутых крыльев походившей на чайку, золотящуюся в мхатовском занавесе.
Оставался простой вопрос: зачем и почему?
— Слушай, Паша, это не жизнь, а просто сказка... Дорогие рестораны, роскошные женщины, любовные утехи на лестнице...
— О-фе-ли-я, — внятно и врастяжку вдруг произнес я.
— Ну, знаешь ли, — мягко улыбнулся Отар. — И шекспировские страсти туда же?
— Да нет. Просто в ее жилах течет немного армянской крови.
Я лишний раз поразился свойствам растительной памяти, механизм которой подвешен, точно на тонких путах паучьей паутины, на невесомых и смутных, почти невидимых нитях случайных ассоциаций: тот гневливый дядечка, что на пикнике издалека тыкал в меня пальцем, жарко полемизируя с Мальвиной, был армянином. И он походя бросил мне эту фразу: "Сегодня суббота. А в понедельник материалы аудиторской проверки лягут на стол шефа".
— Если я верно помню, по ходу любовных утех еще кто-то и каркал? — осторожно подал голос Отар. — Вороны?
Да нет, не вороны, а Люка, между делом обмолвившаяся, что — когда я истреблю себя в попытках вытравить из себя Голубку — она похоронит меня в баснословно дорогом гробу из канадского "птичьего глаза".
Я, собственно, и должен был бы покоиться в этом гробу — на месте кого-то, на меня похожего: по исконной природе, может быть, и отдаленно, но благодаря стараниям гримерных дел мастера сделавшегося похожим достаточно близко. Разрывная пуля в лоб сняла бы последние проблемы с этим маскарадом — мне снесло бы полголовы, так что хоронить пришлось бы в закрытом гробу, и лишь изящный портрет в камне надгробия напоминал бы о том, кто именно покоится под ним.
— Этому парню, роль которого я так старательно отыгрывал на людях, просто надо было исчезнуть. Безутешные друзья и коллеги проливали бы слезу на тот камень, под которым я занял его место, а он, скорее всего, тем временем уже загорал бы на каком-нибудь тропическом пляже.
— Лихая тебе досталась бабенка, Паша.
— Не то слово... Мне с этим всегда везет.
Я уложил ладони на стол и долго вглядывался в них.
— И к чему ты это? — тихо спросил Отар.
— К тому, что в руках моих еще, кажется, есть силы держать весло. Ладно, пока, Отар. Мне пора грести.
— Может, плюнуть тебе на эти дела? — Отар погладил темный патрон бутылки с таким видом, будто хотел тактильно разрешить те сомнения, что смутно отразились в его лице и смысл которых укладывался в простую дилемму: стоит еще выпить или нет.
— Не могу. Харон живет у реки.
В сумрачной прихожей я задержался, напоследок вбирая в себя те звуки, запахи и оттенки света, которые так прочно впитались в мои древесные ткани в те бесконечно от нас — теперешних, заскорузлых и утративших пышность кроны — далекие времена, когда мы были молоды, шумны, гибки, устойчивы к переменам климата, ветрам и стужам и оттого беспечны, наивно полагая, что все у нас еще впереди, и осели в них каким-то животворным соком, напоминавшим сладковатый вкус сока березового. И так я стоял, купаясь напоследок в сладковатом, густо-рыжем воздухе прежнего дома, все никак не находя в себе сил с ним расстаться, и отчетливо улавливал в его летучей материи слабые токи каких-то посторонних звуков и запахов.