(3)
Вот миновал и третий день, а непогода разбушевалась еще пуще. Состояние нашего корабля, точнее, той его части, которая находится в моем поле зрения, невыразимо омерзительно. По палубе, даже по нашему коридору текут потоки морской и дождевой воды, а также другие вонючие жидкости, неумолимо подкатывающиеся к порогу кают — к брусу, к которому по идее должна при закрытии плотно прилегать нижняя часть двери. Ни одна из них, конечно, не пригнана. А если бы и были, легко можно себе представить, что происходило бы с нашей посудиной при перемене положения, когда она, взобравшись на гребень волны, тут же падает в пропасть. Сегодня утром я с трудом добрался до обеденного салона — где, кстати, не нашлось выпить ни капли горячего, — и мне не сразу удалось оттуда выйти. Заклинило дверь. В бешенстве тряс я ручку и тянул ее, как вдруг повис на ней: наша посудина — «она» (так, словно сварливую любовницу, мы между собой ее называем) — дала сильный крен. Это само по себе не было бы большой бедой, если бы за сим последовавшее чуть меня не убило. Дверь распахнулась, а ручка описала полукруг с радиусом равным всему дверному проему. От рокового или серьезнейшего увечья меня спас инстинкт, тот самый инстинкт, благодаря которому кошка всегда падает на лапы. И то, как дверь — сия преграда, один из предметов, без которых в жизни обойтись никак нельзя и на который я прежде обращал так мало внимания, — сначала упорно не поддавалась, а затем легко подчинилась моему желанию, показалось мне осознанной дерзостью со стороны полдюжины деревянных планок, и я готов был поверить, будто это сами лесные духи, дриады и гамадриады, обитающие в материале, из которого сооружена наша плавучая коробка, покинув свое древнее жилище, пустились по морю вместе с нами! Но нет, просто — «просто», Боже правый, что за мир! — наше доброе судно старается, по выражению Виллера, «все выдюжить, как добрый старый башмак».
Я еще стоял на четвереньках у распахнутой настежь двери, принайтованной металлическим карабином к поперечному кривому брусу, или (по Фальконеру) шпангоуту, когда через проем шагнула фигура, вызвавшая у меня приступ смеха. Это был один из наших лейтенантов; он двигался согнувшись в три погибели под острым углом к палубе — я смотрел на него с палубы, то бишь снизу вверх, — и казался мне шут шутом, и это в тот момент, несмотря на все мои ушибы, настроило меня на веселый лад. Я кое-как дополз до меньшего и, пожалуй, более укромного из двух обеденных столов — того, я имею в виду, который стоит у большого кормового окна, — и уселся снова. Все, конечно, наглухо закреплено. Надо ли описывать Вашей светлости «такелажные крепы»? Думается, не стоит. Предлагаю Вам полюбоваться тем, как Ваш покорный слуга потягивает эль в обществе этого офицера. Зовут его Камбершам, он состоит на королевской службе, и, следовательно, его надобно считать джентльменом, хотя он лакает пиво с полным пренебрежением к утонченным привычкам, какое встретишь разве только у ломового извозчика. На вид ему лет сорок, волосы у него черные, коротко подстриженные, и растут чуть ли не от самых бровей. Он был ранен и должен почитаться одним из наших героев — несмотря на отсутствие у него хороших манер. Не сомневаюсь, мы еще услышим историю его подвигов, прежде чем расстанемся! По крайней мере он стал для меня источником полезных сведений. Погоду он назвал свежей, но не очень. По его мнению, пассажиры, не покидавшие коек — тут он бросил многозначительный взгляд на меня — и закусывавшие, не покидая их, поступали мудро, ибо хирурга на борту нет, а сломанная конечность, как он выразился, задаст жизни всем. Хирурга же у нас нет потому, что, как выяснилось, любой самый никудышный костоправ зашибает не в пример больше на берегу. После этого меркантильного соображения я по-новому взглянул на профессию, которой, всегда считал, свойственна известная доля бескорыстия. Я тут же заметил, что в таком случае следует ожидать большого числа смертей, а потому хорошо, что на борту есть судовой капеллан, который сможет исполнить все требы от первой до последней. Услышав это, Камбершам поперхнулся и, оторвав губы от кружки, тоном глубокого удивления произнес:
— Судовой капеллан, сэр? У нас нет капеллана!
— Право же, я сам его видел.
— Никак нет, сэр.
— Но на каждом дальновояжном судне священник должен быть по закону!
— Капитан Андерсон предпочел его обойти. А поскольку в пасторах, как и в хирургах, недостача, обойтись без первого так же просто, как непросто заполучить второго.
— Помилуйте, мистер Камбершам! Кто, как не моряки, славятся своей суеверностью! Разве вы порою не нуждаетесь в обращении к высшим силам?
— Капитан Андерсон не нуждается, сэр. Как не нуждался и капитан Кук, смею доложить. Он был отъявленный атеист и скорее пустил бы на борт чуму, чем священника.
— Боже правый!
— Уверяю вас, сэр.
— Но как же, любезный мой мистер Камбершам! Как же тогда поддерживать на судне порядок. Ведь убери краеугольный камень, и рухнет вся арка!
По всей очевидности, мистер Камбершам не уловил, что я имею в виду. С таким джентльменом, разумеется, фигуры речи ни к чему, и я изложил свою мысль иными словами:
— В вашем экипаже не одни офицеры. Матросы, судовая команда — это сборище отдельных лиц, от чьего послушания зависит всё, зависит благополучное окончание плавания.
— У нас неплохие ребята.
— Но сэр… так же как в государстве главный довод сохранения национальной церкви тот, что у нее в одной руке кнут, а в другой, осмелюсь сказать, несбыточная надежда, то бишь обещание вечного блаженства, так и здесь…
Но мистер Камбершам, вытирая тыльной стороной ладони рот, уже подымался со стула.
— Для меня это все — темный лес, — сказал он. — Капитан Андерсон не станет брать на борт священника, коли можно уклониться, — даже когда есть предложение. Тот малый, которого вы тут видели, пассажир и, сдается мне, священник из только что вылупившихся!
Мне вспомнилось, как этот бедолага выполз на наветренную сторону палубы и как его травило против ветра.
— Вероятно, вы правы, сэр. Моряк он, без сомнения, только что вылупившийся.
После чего я осведомил мистера Камбершама, что должен в урочный час представиться капитану. Когда же он с удивлением воззрился на меня, сообщил ему, кто я, назвав Вашу светлость и Его превосходительство, Вашего брата, а затем объяснил в общих чертах, какое положение займу в окружении губернатора, — в общих чертах, насколько сие было политично, ибо, как вы знаете, на меня возложены и другие обязанности. И воздержался высказать то, что тогда пришло мне на мысль. А именно: что губернатор сам морской офицер и что, если мистер Камбершам являет собой типический образец этой корпорации, мне придется внести в губернаторское окружение соответственный тон, которого ему ой как недоставало!
Мое сообщение расположило мистера Камбершама к большей откровенности. Он снова сел. Поведал мне, что на подобном судне и в подобном плавании он впервые. Это дело для него внове, да и для других офицеров тоже. Мы плыли на военном корабле, транспорте, пакетботе или пассажирском судне, мы были всем сразу, а это сводилось к тому — тут, полагаю, сказалась некая косность мышления, вполне ожидаемая от офицера, и младшего по рангу, и старшего по возрасту одновременно, — сводилось к тому, что мы были ничем. По окончании рейса наша посудина, как он предполагал, пришвартуется навечно, расстанется со своими стеньгами и будет придатком к губернаторскому величию, а из ее пушек ничего кроме салютов, отмечающих передвижение губернатора туда-сюда, сюда-туда, производиться не будет.
— А все едино, мистер Тальбот, сэр, — добавил он мрачно. — Все едино!
— Не понял вас, сэр.
Мистер Камбершам подождал, пока балансирующий по салону слуга не ублажил нас снова. Затем, устремив взгляд через дверной проем в пустой, залитый водой коридор, произнес:
— Один Бог знает, что произойдет, если придется пальнуть из больших пушек, какие остались на борту.
— Ну, это черт знает что!
— Только, прошу вас, не повторяйте моего мнения обыкновенным пассажирам. Не надо их пугать. Я сказал больше, чем следовало.