Выбрать главу

Стихи свои он читал неторопливо, выразительно и с большой силой, но без всякой декламации или искусственности. Мо время чтения он стоял лицом к окну и смотрел не на слушателей, а туда, вдаль».

Однако не все понимали, что Бернс — великий поэт. Многие относились к нему как к очередному аттракциону и развлечению. Он сам больно чувствовал это и давал таким «почитателям» резкий отпор: так на приглашение одной дамы, которая позвала его к себе на вечер, даже не будучи с ним знакомой, он ответил, что с удовольствием придет «развлечь общество», если вместе с ним пригласят и дрессированную свинью, которую показывают на площади.

Особенно сердили Бернса самодовольные невежды, судившие о стихах. На одном званом завтраке зашел разговор о его любимом стихотворении «Элегия на сельском кладбище» Грея[4]. Какой-то пастор мелочно и придирчиво критиковал эти прекрасные стихи, безбожно перевирая каждую цитату. Бернс сдержанно и вежливо возражал ему, но, наконец, вышел из терпения: «Сэр! — загремел он вдруг. — Теперь я вижу, что можно знать назубок школьные правила стихосложения и все-таки быть безмозглым тупицей!» Рассказывали, что он тут же извинился, но не перед обиженным начетчиком: наклонясь к маленькому сыну хозяйки, сидевшему у нее на коленях, он виновато шепнул: «Прошу прощения, мой маленький друг!»

И постепенно по эдинбургским гостиным пошел слух, что «поэт-пахарь» — вовсе не буколический пастушок и не «смиренный бард, чьи простые песни, безыскусные и неприкрашенные, словно сами льются из его чувствительного сердца». У «барда» оказались слишком смелые суждения, сарказм его был полон яду, а остроумие не щадило никого.

Бернс лучше всех понимал свое положение в свете. В письмах тех дней он откровенно говорит, что только новизна его облика привлекла к нему внимание людей. Он предвидел день, когда волна всеобщего признания, вознесшая его на гребень славы, отхлынет и выбросит поэта на бесплодный песок...

«Никогда доспехи Саула не лежали такой тяжестью на плечах Давида, как лежит на мне тяжкая мантия общественного признания, в которую облачили меня дружба и покровительство «баловней судьбы». Говорю это не из нелепого желания выказать притворное самоуничижение или ложную скромность. Я долго изучал себя и думаю, что мне достаточно ясно, какое место я занимаю как человек и поэт. Готов признать, что мои способности заслуживают лучшей участи, чем быть затерянными в самых темных закоулках жизни. Но то, что меня, со всеми моими недостатками, вытащили на слепящий свет ученой критики, боюсь, заставит меня горько раскаяться», — пишет он друзьям. Он просит их быть свидетелями, «что в тот час, когда кипенье славы достигло высшего предела», он стоял «с хмельным кубком в руке, но не опьяненный им, и с трезвой решимостью ждал, когда этот кубок разлетится вдребезги».

А «кубок славы» мог бы опьянить и более рассудительного человека, чем Бернс: на торжественном собрании главной масонской ложи поднимали тост «за барда Каледонии — брата Бернса»; знаменитый художник Нэсмит написал его портрет, и гравер Бьюго уже делал фронтиспис для книги его стихов. «Буду смотреть, как дурак, с титульного листа моей книги, подобно другим дуракам до меня», — подсмеивался в письме Бернс.

От выхода книги зависела вся его дальнейшая судьба. И последний раз в жизни он должен был сам получить за нее авторский гонорар: знатные друзья уже уговорили его продать Кричу за сто гиней авторское право на все последующие издания.

Хитрый Крич не торопился заключить этот договор: он хотел посмотреть, как примет свет новую книгу. Вместе с другими доброжелателями он старательно обкорнал крылья буйному таланту Бернса: не разрешил включить кантату «Веселые нищие», не говоря уже о «Молитве святоши Вилли», убедил поэта написать холодные и напыщенные стихи в честь Эдинбурга, которые нельзя читать без огорчения, вычеркнул несколько песен за то, что в них «слишком фамильярно и откровенно говорится о тесных объятиях и ночных свиданиях», а в описании девушек «мало рыцарской галантности». Но Бернс настоял, чтобы включили его «Сон» — ироническую оду на день рождения «Слабоумного Джорди», как он непочтительно звал короля Георга III. За это ему впоследствии строго выговаривала его почитательница и покровительница, миссис Денлоп, которой он ответил знаменитым письмом:

«Вашу критику, сударыня, я понимаю и хотел бы подвергаться ей пореже. Вы правы, говоря, что я не очень-то прислушиваюсь к советам. Но поэты, более достойные, чем я, столько льстили тем, кто обладает завидными преимуществами — богатством и властью, что я-то твердо решил никогда не льстить ни одному живому существу ни в прозе, ни в стихах, — клянусь в этом богом! Мне так же мало дела до королей, лордов, попов, критиков и прочих, как этим почтенным особам до моей поэтической светлости!»

вернуться

4

Эта элегия известна русскому читателю в переводе В. А. Жуковского