И хотя Роберт писал философические письма друзьям и неизвестной «Э.», где говорилось о любви, «основанной на священных принципах Добродетели и Чести», но поэзия по-прежнему была «заветной тропой его души». «Когда во мне разгорались страсти, бушевавшие как тысяча дьяволов, я давал им волю в рифме, и стихотворные строки, словно заклинание, укрощали мой пыл и все во мне успокаивалось...»
До сих пор стихи Бернса вызывают ответное биение миллионов сердец именно потому, что в них живут подлинные, полнокровные человеческие страсти — гнев и гордость, любовь и ненависть, все муки и радости земной жизни.
Дома, на ферме, было по-прежнему трудно: отец заболел чахоткой; хозяин, давший обещание снизить аренду за те усовершенствования, которые ввел старый Бернс, теперь отрекался от своих слов и грозил подать в суд. Но пока ферма оставалась в их руках, Бернсы надумали засеять землю льном, и отправить Роберта в город Эрвин — учиться трепать и чесать лен.
Так в третий раз Роберт Бернс уехал из дому.
В те дни Эрвин был одним из самых оживленных городов Шотландии. На главной улице стояли солидные каменные дома богатых купцов, нажившихся на торговле зерном и холстами, льном и шерстью. В кривых переулках, где зимой и осенью стояла непроходимая грязь, а летом — тучи пыли, ютился мастеровой народ. Там чесали и трепали лен, сучили и пряли нить, ткали тонкие льняные холсты. А в полумиле от городка, где река Эрвин впадала в залив, разгружались корабли со всего света, шумела портовая голытьба, вербовщики спаивали матросов, а купеческие сынки, отправляясь и Вест и Ост-Индию, гуляли с моряками, отдыхавшими перед дальним плаванием. И может быть, если бы черноглазый, чуть сутулый парень из Лохли́, сразу попал в веселую компанию бесшабашных матросов и портовых грузчиков, он развеял бы тоску, которую привез с собой из дому: ему только что отказала та самая «Э.», которой он писал письма о «возвышенной цели брака». Но и тут ему не повезло: он поселился в грязном, скверном домишке мастера Пи́кока, в каморке, рядом с мастерской, где он задыхался от едкой пыли и маслянистой вони льночесалки. По ночам его мучили сердечные припадки, от которых он спасался, окуная голову в чан с ледяной водой.
В новогодний вечер, когда Роберт, только что оправившись после тяжелой простуды, зашел поздравить своего забулдыгу хозяина и его силой заставили сесть за стол, хозяйка спьяна подожгла мастерскую, а вместе с ней и каморку, где было все имущество Роберта.
Перепуганный хозяин хорошо заплатил ему за вещи — лишь бы парень молчал. Роберт снял маленькую комнату в мансарде и, в ожидании окончательного расчета с хозяином, впервые за всю жизнь смог передохнуть, осмотреться, побродить по городу.
Уже потеплело, порт ожил, из чужих стран пришли новые корабли. От болезни у Роберта сильнее ввалились глаза, да на дне сундучка прибавилось несколько листков с грустными стихами — переложение псалмов, молитва «в час глубокого отчаяния», строки про обманутую любовь. Но сам поэт уже не думал о расставании «с земной юдолью»: он чаще спускался в порт, заходил в таверну и за кружкой некрепкого эля разговаривал с моряками и их подружками. Тут он и встретился с Ричардом Брауном. Это был широкоплечий, красивый парень, с насмешливыми синими глазами. Он побывал во многих переделках, повидал свет и показался Роберту идеалом настоящего человека: «Поворотным событием моей жизни было знакомство с одним молодым моряком, благороднейшим и образованным юношей, претерпевшим в жизни много неудач... Мой новый друг был человеком независимого гордого ума и великодушного сердца. Я любил его мужественный облик, восхищался им до самозабвения и, конечно, во всем усердно подражал ему... По натуре я всегда был горд, но он научил меня управлять своей гордостью. Жизнь он знал много лучше меня, и я с жадностью слушал его. Он был единственным из встреченных мною людей, кто больше, чем я, был способен на безумства, когда путеводной звездой становилась женщина. О незаконной любви он говорил с легкомыслием настоящего моряка, а я до встречи с ним смотрел на нее со страхом. Лишь в этом его дружба принесла мне вред: последствия были таковы, что по возвращении на ферму, к плугу, я в скором времени написал стихи «Моему незаконнорожденному ребенку».