Красивый двухэтажный дом Кохов на главной улице, близ Белой горы, возвышался над остальными одноэтажными, крытыми дранкой домиками Вольштейна. Если заглянуть в стрельчатые окна первого этажа, можно увидеть самого доктора, склоненного над трубкой микроскопа или занимающегося какими-то одному ему понятными операциями над мышами. Вообще, если бы не эта страсть к возне с мышами, можно было бы сказать, что доктор — человек безупречный. Впрочем, мыши ведь никому не мешают; если этому чудаку нравится вкалывать им какие-то палочки в хвосты — пусть вкалывает, пусть развлекается от трудов своих праведных.
Так думала основная масса жителей Вольштейна о Роберте Кохе. Немного посудачили о его «странностях», немного посмеялись над чудаковатыми привычками, да и замолчали: на отношении Коха к своим обязанностям мышиные занятия никак не отразились.
Ничего об этих разговорах Кох не знал, ничем, что делается в городе сейчас, не интересовался, совсем не имел времени для бесед с женой и очень редко мог поиграть с любимой дочкой.
Кох запойно работал. Стоя на пороге первого своего открытия, он целиком погрузился в исследования. Глухая провинция, отсутствие ученых коллег, неприспособленная лаборатория, полное одиночество (единственный помощник — восемнадцатилетняя прислуга Юлька), отсутствие самых элементарных вещей, необходимых для научной работы, — ничто не смущало Роберта Коха. Наконец-то исполнилась его мечта: он может заниматься исследованиями причин заразных болезней, углубиться в науку, к которой так давно стремился!
Луи Пастер, попавший после получения звания профессора в Дижон преподавателем лицея, горько жаловался в письме своему другу: «…Я физически не могу здесь ничего делать, я уеду в Париж препаратором…»
Коху Дижонский лицей показался бы храмом науки по сравнению с его вольштейнской дырой. Но Кох не был избалован хорошими условиями работы, да они в ту пору и не казались ему необходимыми. Все, что надо было, он теперь имел: микроскоп, крохотную, отгороженную от приемной занавеской «лабораторию», самую примитивную посуду, неограниченное количество мышей и весьма ограниченное количество талеров. Ничто теперь его не смущало. Он шел к своей цели очень медленно, очень скрупулезно, никуда не сворачивая и ни у кого не прося помощи.
Была, правда, минута — в душе Кох благословлял ее, — когда он думал, что сможет посоветоваться с большим человеком, крупным ученым, слово которого в тот момент было бы для него законом…
Возможно, профессор Вирхов, отличающийся хорошей зрительной памятью, и припомнил лицо Коха, так неотступно преследовавшего его за несколько лет до этого в «Шарите»; быть может, вспомнил даже попытку молодого врача заговорить с ним по вопросам науки, но виду он не подал. Он приехал в Вольштейн в качестве президента антропологического общества, охотно принимал гостеприимство вольштейнского окружного врача, не без удовольствия блеснул перед ним своей огромной эрудицией, когда возле древнего захоронения заговорил о найденных скелетах несколько тысячелетней давности. Но Вирхов не поддержал намерения Коха посвятить его в какие-то свои поиски — у профессора не было времени, он не мог тратить его на забавы провинциального «ученого». Впрочем, у него никогда не было времени, он всю свою жизнь прожил как-то на рысях.
Быть может, все сложилось к лучшему и для Коха и для человечества. Быть может, заговори тогда Вирхов с ним о его исследованиях — а заговорил бы он непременно насмешливо и неодобрительно, — Кох опустил бы руки и не подарил бы миру своих открытий. Позже, уже уверившись в своих силах, он стойко выдержал стычку с Вирховом. То тогда, в Вольштейне, пожалуй, хорошо, что разговора не получилось…
Больше никаких попыток получить квалифицированную помощь, какие-нибудь указания Кох не делал. Совершенно самостоятельно, почти без литературы — да и какая могла быть тогда литература по вопросу, которым только начали интересоваться ученые! — Роберт Кох творил в своем маленьком уголке большие дела.
То было время, когда в медицину торжественно и шумно вступала бактериология.
Началось это, пожалуй, еще с предсказаний Генле. А может быть, гораздо раньше — трудно провести четкую грань между той минутой, когда о микробах ничего еще не знали, и той, когда о них стало хоть что-нибудь известно. Можно только со всей определенностью сказать, что от догадок о существовании микробов, от того дня, когда их впервые увидели, даже от того часа, когда их стали обнаруживать сперва в бродящих жидкостях, а затем и в крови животных и человека, — до того дня, когда бактериология начала превращаться в науку, прошел не один год, не одно десятилетие. Собственно, наукой бактериология стала только во второй половине прошлого века, и рождение ее началось с трудов Пастера и Коха.