Гаскель в своей книге “Фабричное население Англии” описывает в живых красках жизнь фабричной семьи этого времени. Семейная жизнь почти совершенно исчезла. Отец, мать, дети – все круглый год вставали в четыре часа и, утомленные еще работой предыдущего дня, спешили на фабрику, захватив с собою еду. В восемь часов полагалось полчаса для завтрака, но часто машина продолжала работать, и завтрак съедали, стоя у станка. В 12 наступал перерыв на час для обеда, и паровую машину останавливали. Все бросались скорее домой и спешили проглотить обед, состоявший большею частью из вареного картофеля, причем только более состоятельные добавляли к нему немного мяса. Так как времени было мало, особенно у тех, кто жил далеко от фабрики, и о стряпне дома часто позаботиться было некому, то какая-нибудь старуха по соседству приготовляла еду, и вся семья, наскоро проглотив полухолодный обед, спешила без отдыха на фабрику, занимая свои места у разных станков. Весь промежуток с половины пятого до восьми или девяти вечера проходил в душной, жаркой мастерской, наполненной пылью хлопка, среди грохота колес и приводов, с небольшим перерывом, уходившим на беготню и глотание холодной, полусырой пищи. Правда, в четыре часа еще давалось двадцать минут, чтобы выпить чаю. Так вертелась изо дня в день эта поистине адская мельница, перемалывая под своими жерновами и старого, и малого.
Трудно предположить, чтобы при таких условиях могло сохраниться какое-нибудь нравственное чувство; среди рабочих властвовали разврат, животный разгул и скрытое ожесточение. Хозяева, и особенно молодежь, по образованию и вкусам не сильно отличались от своих рабочих; вся разница была в том, что они тратили больше денег на себя. Сыновья коттон-лордов выделялись в то время грубостью и циничным развратом. В этой среде жила только одна мысль о скорой наживе во что бы то ни стало, всякие другие соображения были ей совершенно чужды, и трудно было предполагать, чтобы Роберт Оуэн мог найти тут поддержку своим планам, проникнутым самым гуманным стремлением поднять нравственный уровень фабричного рабочего.
Роберт Оуэн был хорошо известен в деловом мире прядильного округа не только по его реформам в Нью-Ланарке, но и как один из выдающихся бумагопрядильных фабрикантов. Все фабрики были открыты для него. “Я объездил большинство их, – говорит он в своих записках, – и мог составить правильное понятие о положении фабричных детей и рабочих. Признавая важность введения машин и их постоянного усовершенствования, я в то же время ясно вижу, сколько косвенного вреда принесли эти машины порабощенным ими детям и рабочим”. Он добавляет далее, что положение невольников в Вест-Индии и Соединенных Штатах было лучше, чем положение рабочих в Англии, особенно в отношении пищи и одежды.
В начале 1815 года Роберт Оуэн решился публично обратить внимание фабрикантов на состояние бумагопрядильной промышленности и на ужасное положение рабочих. В Глазго, под председательством городского мэра, собрался митинг фабрикантов, на котором он читал свой доклад. Его первое предложение, касавшееся уничтожения пошлины на сырье, было принято единогласно; в пользу второго – относительно улучшения положения работника – среди многочисленного собрания не раздалось ни одного голоса. Возмущенный таким отношением к излюбленному им делу, Роберт Оуэн ушел, не дождавшись конца собрания, убежденный, что со стороны его товарищей нельзя ожидать никакой поддержки, он решил повести дело иначе. Копию своего адреса, кроме глазговского лорда Правоста, он послал каждому из членов парламента, а также напечатал его в провинциальных и лондонских газетах.
В этом замечательном адресе, указывая на то громадное значение, которое получила теперь для государства бумагопрядильная промышленность, он говорит по поводу связанных с нею бедствий рабочего:
“Только один опыт мог выяснить нам эти печальные результаты, но теперь уже поздно возвращаться назад. Даже если б мы хотели того, отступление невозможно, потому что без этой промышленности мы не в состоянии прокормить увеличившееся народонаселение страны, ни платить процентов государственного долга, ни содержать армию и флот. К моему глубокому сожалению, я должен сознаться, что даже наше самостоятельное существование как нации во многом зависит от развития этой промышленности, и нам ее нечем заменить. В то же время пред нами горькая правда, что производство, лежащее в основании политического могущества и процветания нашей страны, способствует разрушению здоровья, счастья и благосостояния большинства занятых им работников”.
“Но разве невозможно бороться с этим злом? – спрашивает он далее. – Многие не думали близко об этом предмете, другие – мало заботятся о страданиях окружающих их, если только им самим хорошо. Если находятся такие лица в числе присутствующих, то я не обращаюсь к ним. Я хочу остановить на этом вопросе внимание только тех, которые смотрят далее преходящей минуты, которые могут предвидеть будущие последствия существующих причин, – тех, которые интересуются судьбою себе подобных, которые открыли, что счастие и богатство не одно и то же и что государственное могущество, основанное на бедствиях народа, – только один призрак величия и обман”.
“Только с введением теперешней системы производства, – продолжает он далее, – маленькие, ничему не обученные дети стали попадать на фабрику, часто представляющую скопище живых трупов, почти лишенных всякого человеческого сознания… Только с введением этой системы взрослые и даже дети принуждены были работать более двенадцати часов в сутки, не включая сюда перерывов для еды. Только с учреждением ее кабак и пивная сделались единственным местом развлечения рабочего. Только с установлением этой пагубной системы нищета, порок и горе стали так быстро распространяться по всей стране”.