Разумеется, этот текст отдает дань особенностям термидорианской эпохи, ее страстям и ненависти. Однако на фоне "черной легенды" он выделяется характером размышлений. Без сомнения, Дону не слишком жалует Робеспьера, но он, тем не менее, пытается понять причины его политического восхождения. Так, он очень убедительно выявляет центральное место, которое в речах и политической деятельности Робеспьера занимал народ, как представление и как понятие. Место тем более важное, что это понятие также является центральной идеей-образом революционной политической культуры и что для Робеспьера термин народ относился, прежде всего, к обездоленной и работающей части нации. Отсюда следует, что его самоидентификация с народом была неразрывно связана с требованием равенства и с притязанием на некоторую социальную справедливость.
В наши намерения не входит исследование эволюции взглядов Робеспьера на народное представительство, неотделимой от его притязаний на законное, если даже не исключительное право говорить от имени народа, иметь с ним особые отношения, без какого бы то ни было посредника. Приведем в качестве примера и ориентира достаточно необычный текст, который подчеркивает эту идентификацию; процитированный отрывок из Дону кажется к нему комментарием.
Весной 1792 года, во время особенно бурных и драматических заседаний Якобинского клуба Робеспьер выступал против военной политики жирондистов, беспрестанно ссылаясь на народ, который "единственно велик, единственно достоин уважения". Обращаясь к Бриссо и Гаде, которые упрекали его в демагогической лести народу и обмане его относительно целей войны, Робеспьер произнес следующую беспримерную реплику: "Вы осмеливаетесь обвинять меня в намерении угождать народу и вводить его в заблуждение? Да как бы я мог это сделать? Я не льстец, не повелитель, не трибун, не защитник народа: я - сам народ". Для Робеспьера это не было ни метафорой, ни фигурой риторики. В своем сознании он находил глубинные подтверждения своего отождествления с народом, "бытия как народа", "этого божественного чувства, которое [ему] нередко компенсировало все блага, которые имеют желающие предать народ". Не Провидение ли поддерживало его, когда"отданный во власть страстей и гнусных интриг и окруженный столь многочисленными врагами", он продолжал бороться? Если бы Робеспьер не вознес к нему свою душу, как бы он смог "выдержать труд, который лежит за пределом человеческих сил"? Не Провидение ли "покровительствует особым образом французской революции"? Его судьба и судьба народа едины; его жизнь целиком посвящена народу и, если потребуется, такова же будет и его смерть. Провозглашаемые им принципы - истинны, и народ неминуемо признает их и примет их для себя: "Ничто из сказанного мною не могло лишить народ смелости, до сих пор народ устранял самые серьезные опасности, и он преодолеет самые большие препятствия, если они перед ним встанутѕ. Разве не от патриотизма зависит успех революций? Патриотизм - это отнюдь не вопрос приличий, отнюдь не то чувство, которое подчиняется интересам, но чувство столь же чистое, как природа, столь же неизменное, как правда"{4}.
Народ, противопоставляемый аристократам, был политической конструкцией и символическим образом с туманными и расплывчатыми контурами, но он не мог иметь более чем одну волю и более чем одну точку зрения. Утвердить свою тождественность с народом означало присвоить себе право высказывать эту точку зрения: Робеспьер пользовался тем самым непререкаемым авторитетом истинного мнения, непримиримого и категоричного, которое устанавливало, кто принадлежит к народу, а кто - нет. Отсюда другая очевидная характерная черта его дискурса: стирание частного перед лицом общего, личного перед лицом принципов, и так вплоть до их полного смешения. Робеспьер обладал секретом неповторимой риторики, в которой лирические порывы, когда речь шла только о нем самом, соединялись со своего рода деперсонализированной речью, когда дело касалось принципов, добродетели и народа. Отсюда удивительная сила убеждения, которой обладали его слова, но отсюда же и ловушки, расставляемые его выступлениями. Отождествление с народом питало одновременно и уверенность, и подозрения. Очевидно, что враги народа были в то же время и врагами Робеспьера; но нападавшие на него становились тем самым врагами народа.