26 августа был принят поистине исторический документ — Декларация прав человека и гражданина, главный документ революции, превративший подданных наихристианнейшего монарха Людовика XVI в свободных и равноправных граждан, для которых «источником суверенной власти является нация». Начальная статья декларации гласила: «Люди рождаются и остаются свободными и равными в правах». Священными и неотчуждаемыми правами человека провозглашались свобода личности, свобода совести, свобода сопротивляться угнетению и свобода владения собственностью. Декларация, ставшая основой будущей конституции, мгновенно завоевала сердца и умы французов, а ее принципы, основанные на свободе, равенстве и братстве всех людей, взбудоражили феодальную Европу, устремившую взор на Францию. Кто-то смотрел с восторгом, кто-то — с ненавистью, кто-то — настороженно...
Среди тех, кто настороженно встретил декларацию прав, было немало тех, кто в свое время яростно атаковал абсолютистский режим и критиковал его пороки. «Собрание собралось не для того, чтобы совершать революцию, а чтобы сделать конституцию. Но наши депутаты... поддались искушению поместить в начало конституции декларацию о правах человека. Как бы им потом не пришлось раскаиваться! Наших монархов, которым только и говорили, что об их правах и привилегиях, но никогда об их обязанностях, никак нельзя назвать образцом рода человеческого. Неужели Национальное собрание хочет сделать из нас таких же принцев?» — писал Ривароль. «Природа не награждает нас одними и теми же способностями... между людьми изначально существует неравенство, и ничто не может исправить его. Оно будет вечно, и все, чего можно добиться путем хорошего законодательства, это не разрушения такого неравенства, а воспрепятствования злоупотреблениям, из него проистекающим», — размышлял историк и просветитель аббат Рейналь.
Впрочем, сами законодатели воспринимали равенство скорее как фигуру речи, ибо, когда встал вопрос, кто может избирать и быть избранным, граждан немедленно разделили на «пассивных» — бедняков, едва сводивших концы с концами, и «активных», среди которых народными избранниками могли стать только наиболее состоятельные, те, кто платил прямой налог, равный марке серебра; те, кто платил прямой налог в размере стоимости десяти рабочих дней, получали право стать выборщиками, а те, кто платил всего лишь стоимость трех рабочих дней, избирали выборщиков. Лица, находившиеся в услужении, равно как и женщины, от выборного процесса отстранялись. Робеспьер не мог согласиться со столь вопиющим нарушением принципов декларации, «подвергавшим проскрипции девять десятых нации», и все два года, пока шли дебаты по выработке конституции, вел борьбу против цензового голосования, немало способствовавшую его популярности среди народных масс. Однако в отличие от Кондорсе и Олимпии де Гуж{7} он никогда не высказывался за наделение женщин правом голоса. Ведомый по тропе революции идеями Жана Жака Руссо, он, вероятно, вспоминал высказывание учителя, утверждавшего, что женщина постоянно пребывает в детстве и не способна видеть дальше домашнего круга (иначе говоря, собственного носа). В свое время возглавляемое Робеспьером якобинское правительство запретит все женские клубы, перечеркнув надежды республиканок на равноправие полов.
Вопрос о выборах волновал его не только как законодателя, но и как политика, ибо цензовая система уничтожала не только политическое равенство, но и самого человека, так как, по его мнению, «человек — гражданин по природе. Никто не может вырвать у него это право, неотделимое от права существования на земле». Неоднократно выступая за пересмотр постановления о цензовом голосовании, Робеспьер предлагал свою формулировку декрета, суть которой заключалась в том, что все французы «должны пользоваться полнотой и равенством прав гражданина и доступом ко всем государственным должностям, без других различий, кроме различия добродетелей и талантов». Иначе пришлось бы признать, что «тот, кто имеет 100 тысяч ливров ренты, является в 100 тысяч раз большим гражданином, нежели тот, у кого ничего нет». Однако Учредительное собрание оставило без внимания предложение и Робеспьера, и других депутатов, также выступавших за прямые выборы: Гара, Дюпора, Мирабо, Петиона, аббата Грегуара. Убедить молчаливое большинство не создавать «аристократию богатых» им не удалось. «Неужели патриотизм зачахнет уже в колыбели?» — вопрошал революционно настроенный журналист Лустало.
Тем временем королевская власть пришла в себя и двинулась в наступление. Король заявил, что отказывается «обездолить свое дворянство и духовенство», иначе говоря, признать декреты, принятые по результатам заседания 4 августа, равно как и Декларацию прав человека и гражданина, ибо он считает, что некоторые положения ее можно толковать двояко. Поддерживая монарха, ряд депутатов от дворянства предложили принять закон об абсолютном королевском вето, дабы, по их словам, не допустить произвола законодательной власти. Против высочайшего вето тотчас выступил Сьейес: он назвал его письмом с печатью, врученным королевской власти в качестве оружия. Робеспьер произнес длинную речь, суть которой сводилась к тому, что королевское вето — это «политическое чудовище», ибо оно означает, что «нация есть ничто, а один человек есть все». А если право вето «принадлежит тому, кто облечен исполнительной властью», получается, что «человек, поставленный нацией для исполнения ее воли, имеет право противоречить ей и сковывать волю нации». В конце концов при поддержке Мирабо и Петиона де Вильнёв, в то время считавшегося депутатом крайней левой партии, то есть защитником народных интересов (именно его французы поначалу называли «неподкупным», а Робеспьера — «непреклонным»), 575 голосами против 325 было решено предоставить королю право приостанавливающего вето сроком на два года. С такой формулировкой Робеспьер также не мог согласиться. «Почему суверенная воля нации должна на протяжении какого-то времени уступать воле одного человека?» — вопрошал он. И тут же предложил заменить клише «такова наша воля», которым король пользовался для утверждения законов, на новое: «Да будет сей закон нерушим и свят для всех». Столь же активно выступил он и против передачи королю права объявлять войну и заключать мир. «Как будто войны королей могут быть войнами народа!» — заключил он под возмущенные выкрики своих противников.