…Только в три часа дня показались стены Парижа. Въехали через заставу Пасси. Два ряда вооруженных людей — победителей Бастилии — двумя неподвижными стенами расположились вдоль линии от заставы до Гревской площади.
Сколько народу кругом! Мало того, что заполнены все соседние улицы и переулки, — теснятся на крышах, на деревьях, на заборах. Максимилиан прислушивается к крикам. Нет, слов «Да здравствует король!» не слышно. Вместо этого можно разобрать: «Да здравствует народ!», «Да здравствует свобода!» Робеспьер насмешливо смотрит на короля. Ну как, ваше величество? Каково вам среди этих приветствий? У вас бледный вид. Вам не нравятся сине-красные знамена Парижа? Вас не устраивают трехцветные кокарды, приколотые к шляпам и ружьям ваших граждан? Вы бы хотели дать полный назад? Ну что же поделаешь? Это не в вашей власти!
Робеспьер невольно улыбается. Все легче и свободнее становится у него на душе. Ничего, что небо хмуро. Зато как светлы, как радостны лица!
И вдруг он начинает напряженно вспоминать. Ведь когда-то уже это было! И хмурое небо, и толпа, и карета, и король на подушках… Ба, это было четырнадцать лет назад! Он, бедный стипендиат коллежа, тоже удостоенный «высокой чести», стоял в грязи на коленях и приветствовал вот этого самого толстяка!.. Но как все изменилось с тех пор! И карета другая, и люди не те, и воздух, жадно вдыхаемый грудью, совсем, совсем иной!..
Король чувствует на себе чей-то пристальный взгляд, поднимает голову и вздрагивает… Где видел он эти светлые внимательные глаза, холодные и пронизывающие, как стальные клинки? Когда? При каких обстоятельствах? Людовик пытается и не может вспомнить. В голову лезет всякая дрянь… Ружья, пики, кокарды, знамена… А ну его к черту! Лучше совсем не думать об этом. Король закрывает глаза и погружается в дремоту.
Вновь избранный мэр, бывший председатель Собрания Жан Байи, подносит королю ключи от города Парижа. Твердым шагом король поднимается по ступенькам и входит в большой зал ратуши. Члены Постоянного комитета аплодируют ему. Он садится на заранее приготовленный трон и слушает. Ему приходится своим молчанием санкционировать указы о разрушении Бастилии, о с формировании, гражданской милиции, о новых назначениях. Два раза пытается он заговорить, но раздается лишь какой-то клекот: слова застревают в горле. Тогда Байи предлагает ему трехцветную кокарду. Людовик берет ее с таким чувством, как будто прикасается к гремучей гадине. Но что делать! Он прикалывает кокарду к шляпе, подходит к большому окну и машет несметной толпе, собравшейся на Гревской площади. Раздается рев восторженных восклицаний. Но народ приветствует не бледное олицетворение королевской власти, а всего лишь революционные цвета на его шляпе.
Робеспьер вместе с несколькими коллегами быстро шел по направлению к площади Бастилии. Депутатов эскортировал отряд гражданской милиции. Вот она, каменная громада, мрачный склеп, поглотивший столько светлых умов! Вот она, вековая твердыня абсолютизма! Отряды каменщиков уже орудуют у ее стен. Но она еще жива. Господа депутаты хотят осмотреть ее? Пожалуйста! Их с удовольствием проводят и покажут все, что может их заинтересовать.
Пройдены комендантский двор, оба подъемных моста, и любопытные зрители попадают в страшный каменный мешок внутреннего подворья. Глубокая тишина. Только башенные часы с изображением двух узников в цепях мерно отсчитывают минуты.
Робеспьер заходит в камеры с металлическими клетками, спускается в подвальные помещения — чудовищные убежища крыс и пауков. Ему показывают темницу, в которой претерпел нечеловеческие мучения Мазер де Латюд, безвинно просидевший тридцать пять лет в заключении; его вводят в каземат, похоронивший тайну человека с железной маской.
Не довольно ли? Скорее на воздух, на свет!..
Когда Максимилиан оказывается вне стен крепости, ему представляется, что он вновь родился. Он дергает плечами, как бы сбрасывая с себя стопудовую тяжесть. Солнце по-прежнему за облаками, и все же после мрака тюрьмы дневной свет кажется ослепительным. Он оглядывается назад. Каменщики трудятся не за страх, а за совесть. Их молотки мелькают в воздухе. Скоро этих проклятых стен больше не будет. Только воспоминание — и тяжелое и радостное одновременно — сохранится о них на всю жизнь.