И Блажена вдруг зарыдала, повторяя вслух все те же слова:
— Что ты, мама, сделала!
Сейчас она не думала о смысле и значении этих слов, она просто повторяла и повторяла их.
Иные слова уже одним своим звучанием вызывают определенное настроение, пробуждают глубоко лежащие чувства, оживляя притупившуюся боль. Такие слова сами собой приходят на язык, делая горе снова ощутимым и близким. Так и эти слова все снова и снова возвращались к Блажене так же, как неудержимо и неизменно каплет кровь из раны.
Но тут к этим бессмысленно повторяемым словам вдруг присоединились другие, тихо ждавшие своего часа в уголке Блажениной памяти, куда они некогда попали, произведя на Блажену сильное, хотя и туманное — в то время — впечатление:
Блажена принялась лихорадочно их искать в старых учебниках.
Вот! Вот эта поэма! Настоящая живая поэма! Ее поэма!
Сироты детки остались…
Нет, Блажена уже не в силах стоять. Ноги у нее подкашиваются, комната качается. Блажена тихо садится на тахту, опускает голову на тоненькую руку, и в ее сердце проникает мелодичная музыка слова:
Дыхание! Дыхание и шаг имеют одинаковый ритм. Как тихо ходила мама в воскресное утро, чтобы Блажена могла подольше поспать.
«Мама, — шептала Блажена с закрытыми глазами. — Еще пять минут, ладно?»
«Хорошо, еще пять минут, но потом вставай! Мне нужно уходить».
И Блажена сладко погружается в некрепкий, но такой приятный обманчивый утренний сон.
Сон такой хрупкий — словно через стекло Блажена слышит мамины слова:
«Я должна уйти, Блаженка… Я уеду на черном корабле с золотой звездой на корме. Смотри на нее, Блаженка, эта звезда будет всегда тебе видна, даже если корабль скроется вдали… Ты останешься одна, как на пустынном острове».
«Одна на пустынном острове?» — повторяет Блажена, чувствуя, что губы ее неслышно открываются и закрываются, а голоса не слышно.
Но ты не станешь бояться, ты уже большая! Робинзон тоже был один на пустынном острове и прекрасно там хозяйничал.
Блажена чувствует, что должна кое в чем признаться маме!
«Не сердись, мама, но прошу тебя, не уходи, пока я не расскажу о своем проступке. Помнишь, я впервые читала Робинзона… вот тогда я взяла у тебя большую иглу и отдала Робинзону: мне было жаль, что он все делает голыми руками. А ты иглу так долго искала! Ты была без нее как без рук, но я так тебе и не призналась. Знаешь, мама, она лежит в той книге о Робинзоне».
Блажене вдруг кажется, что эта игла застряла у нее в сердце и оно болит, болит! (Что ты, мама, сделала! Возьми меня с собой, я не хочу тут оставаться! Не хочу!)
И вдруг Блажена видит, что к ней и к маме примчалась, бурля, как кипяток, огромная волна, стремительно подхватила их и опрокинула в морскую пучину. Теперь Блажена ясно чувствует, что отныне она навсегда оторвана от матери этой жестокой силой, и безвольно, как камень, идет на дно.
Но тут Блажену подхватывает новая волна и с неудержимой скоростью, но очень нежно влечет куда-то, медленно поднимая и поднимая… Куда? Не к берегу ли?
Блажена вытянула руки, и тело ее, как по приказу, делало движения пловца, знакомого с водой уже лет семь, почти половину жизни. Ее голова разрезала водную гладь, рот ловил воздух, ноги порой касались песчаного дна.
И вот ее грудь ударилась о берег, утрамбованный волнами, она зарылась пальцами в песок и, опираясь на ладони, выбралась на сушу. Блажена настойчиво ползла все дальше и дальше от воды, ставшей у берега мелкой, словно лужа, и потом упорно лезла по откосу, пока не увидела корабль, тот черный парусник, где, как ей казалось, стояла невидимая мама, скрытая мачтами и канатами, стояла над вечно сияющей золотой звездой и дорогой зорь плыла в райские кущи.
3
Мертвенно-бледное утро ползет по улицам, словно собираясь напасть на город врасплох. Солнце, до сих пор скрытое холодными облаками, закутано, как жемчуг в вату, не светит и не греет: это солнце большого города, палящее в зной и никогда не улыбающееся мягко.
Камни улиц словно разбухли от одиночества, на домах коварно подмигивают полузакрытые Веки окон: дескать, мы уже проснулись, а человек спит и не желает видеть то, что скрыто там, за шторами. Ему не хочется снова возвращаться к трезвой действительности, управляемой такими сложными законами.