— Почему ты не живешь здесь? — спросила Фелисити. — Такой красивый дом.
— Это дом моего отца. Я не могу существовать в его тени. И я не люблю безлюдья. Кроме того, он уже не мой. Теперь он принадлежит Маргарет. Она даже не знает, что у меня есть ключ.
— Хозяйка дома — твоя падчерица?
— Это ее месть, — сказал Уильям.
— Месть за что? — спросила Фелисити. Но он не захотел ответить. Сменил тему и стал рассказывать, что дом сначала назывался летним и был построен в 1919 году, когда отец вернулся после войны из Европы.
— Что он там делал?
— Отказывался воевать с фрицами. Он был квакер, по идейным соображениям не участвовал в боевых действиях, только водил санитарную машину. Его заставили целый год вытаскивать трупы из жидкой грязи под Пасхендале, это такой городишко в Бельгии. Немецкие трупы, канадские, английские; их там много полегло и с той и с другой стороны. У него был выбор: либо это, либо домой — и за решетку.
— Но ведь война была наша, — удивилась Фелисити. — Европейская. Европейское безумие.
Великая Война, как ее называли, война за то, чтобы не было больше войн. Да только ничего не вышло. Вирус, как всегда, на время притих, затаился, погрузился в спячку, а потом снова всплыл, и опять все сначала. Война — это возвратное сумасшествие, вроде маниакально-депрессивного психоза у Эйнджел. Страны все время то готовятся к войне, то приходят в себя после войны. Вот чем все заняты. Сколько Фелисити их пережила, этих войн. Война в Эфиопии, Гражданская война в Испании, Вторая мировая война, Корея, Вьетнам, холодная война ядерного террора, война в Персидском заливе, война в Югославии. И всякий раз одно и то же: всеобщий ажиотаж, угрозы через третьи руки, упоение ложью, самохвальные фанфары. Вирус, конечно, мутировал, стал более опасным. Человеческие жертвы, прежде насчитывавшиеся только среди военных, теперь на девяносто процентов оказываются среди мирного населения. Даст Бог, следующую войну она уже не увидит.
— Да нет, — покачал головой Уильям. — Это была и американская война тоже. Немцы подбивали мексиканцев вторгнуться на территорию Соединенных Штатов. Моего отца призвали. Он был возмущен, что ему помешали заниматься живописью, но когда он возвратился домой, оказалось, что одна половина жителей Род-Айленда, изоляционисты, знать его не желает за то, что принимал участие в непопулярной войне, а другая половина считает его трусливым отказником. Тут он еще больше возмутился, построил летний дом вдали ото всех и назвал его “Пасхендале”, чтобы напоминал ему о бессмысленности войны. А когда спустя пять лет он женился на итало-американской католичке из Провиденса и на свадьбу никто не пришел, он и вовсе обозлился.
— Жить с обозленным отцом, должно быть, нелегко.
— Не на меня он злился, а на белый свет. Отказывался продавать свои картины. Считал, что нет никого, кто бы их мог оценить. Мать погибла, когда мне было четыре года, и с нею мой брат-близнец. В школу я ходил редко. Понятно, почему мне нравится “Фоксвуд”?
— Шум, огни, публика, — ответила она. — Это лучше, чем тишина, лес, круговорот времен года для таких сирот, как мы. Не говоря про деньги.
— Теперь ты знаешь обо мне все.
С него этого, по-видимому, было довольно.
— Совсем даже нет, — возразила Фелисити. — Я, кажется, знаю почему, но что и как, понятия не имею. Ты скрытный.
— У тебя тоже есть свои секреты.
— Мои — обыкновенные, которые в молодости имеют значение, а теперь уже не важно. Секс, бесстыдство, замужество ради денег, сумасшедшая дочь… Здесь и сейчас это уже к делу не относится.
Здесь и сейчас в странном зеленоватом свете, льющемся из широких окон, единственной осязаемой, постоянной реальностью остались только скульптуры и картины. В сравнении с ними Уильям и Фелисити — всего лишь мгновенные, мимолетные тени. Но этот дом ее принял, сумасшедший старик отнесся к ней вполне доброжелательно. Будь он сейчас жив, он бы, возможно, даже согласился продать ей какую-нибудь из картин. А по большей части в таких домах чувствуешь себя нежеланной гостьей, втирушей: нечего тебе здесь делать, убирайся.