Вошел молодой хохол, высокого роста, с бледным лицом, небольшими черными глазами и мягкими черными же и вьющимися волосами. Он был одет в старинный костюм певчих византийских императоров, с откинутыми назад рукавами, обшитый позументами и весьма прикрашенный какими-то узорочными, искусственными украшениями, вроде шнурков, кистей и тому подобного – костюм, сохранившийся для певчих до сих пор.
– Как вас зовут? – спросила цесаревна.
– Алексей Разумовский! – отвечал певчий.
«Алексей… прекрасное, дорогое для меня имя», – заметила про себя цесаревна, вспоминая Алексея Никифоровича Шубина.
– Вы давно в капелле?
– Четыре месяца.
– Можете мне что-нибудь спеть?
– Что изволите приказать, ваше высочество?
– Что-нибудь… что хотите!
Разумовский откашлялся, ударил камертоном и начал своим чистым, бархатным, серебристым голосом:
Цесаревна слушала и задумалась. Чем больше она слушала, тем более этот чистый, симпатичный звук доходил до ее сердца, тем большая отрада разливалась в ней самой. Она чувствовала, что под влиянием этого голоса она забывает и свое одиночество, и наносимые ей беспрерывно обиды; она чувствовала, что, слушая его, она прощает своих врагов.
Так на другой день, так и на третий. Раз во время его пения подали чай. Певчий перед тем пел долго. Цесаревна приказала и ему подать чаю. Но как же ему пить? Стоя – неловко! А как посадить певчего в его костюме?
Да зачем он в этом костюме ходит? Оказалось, что ходить ему более не в чем! Есть хохлацкая свитка, да в той и на улицу стыдно показаться, не то что во дворец идти. Цесаревна приказала сшить ему гражданский костюм и напудрить волосы. Тогда она могла, по крайней мере, его посадить.
– Спой, голубчик Алексей, «Да исправится молитва моя!», – приказывала цесаревна уже сидящему против нее в гражданском костюме Разумовскому. – Так грустно, такая тоска на сердце! Все же ведь двоюродная тетка была.
И пел Алексей: «Да исправится молитва моя! Господи, воззвах к Тебе, услыши мя, Господи!»
Цесаревна заслушивалась. Иногда она тоненьким голоском своим пробовала вторить. И голоса их сливались в восторженной молитве.
Раз цесаревна спросила:
– А что, Алексей, ты не знаешь какого-нибудь романса, песенки или чего-нибудь из простого, нецерковного?
Разумовский задумался на минуту и запел известную малороссийскую песню:
Нежный задумчивый мотив и искренность гармонического малороссийского языка глубоко тронули цесаревну. Перед ней пронеслось все ее детство: с ее великим, вечно занятым и вечно озабоченным отцом, с доброй, но слабой и не владеющей собою матерью; потом интриги и злоба двора, где не было искреннего слова, где все было ложь и притворство, где самое чувство едва только прикрывало порок. И она невольно стала думать о своем серденьке, растерзанном и разметанном бурями жизни прежде, чем оно получило истинный отзыв, прежде чем отразилось оно в чужом чувстве. Разумовский кончил и сидел задумчиво. Она просила повторить, взяла арфу, подобрала тон и запела вместе с ним. Разумовский ее поправлял. Они спелись. И нежная, задушевная, грустная малороссийская песня неслась тихо и стройно по залам дворца.
После они стали часто петь вместе под аккомпанемент арфы. Цесаревна знакомила Разумовского с новыми произведениями итальянской музыки. Тогда в ходу был Спонтини, и Чимароза начинал уже свою славную музыкальную карьеру. Полные мелодии и чувства арии Чимарозы вполне совпадали с их голосами и с их внутренним чувством.
Однажды Левенвольд встретился с цесаревной во дворце и спросил ее: «Угодил ли ей певчий?»
– О да! – отвечала цесаревна, не подозревая в вопросе иронии. – Я очень благодарна вам, граф. Только, к сожалению, у меня часто отнимают его то на службу, то на спевку; ну а в другое время бывает, что и мне некогда!
– Хотите, ваше высочество, я его подарю вам совсем?
– Как это?
– Очень просто! Прикажу исключить из капеллы и зачислить в ваш штат. Нам же из Киева нового баритона прислали, тоже хороший баритон!
– Вы меня обяжете! – отвечала Елизавета Петровна. – Мне очень нравится его голос.
Бывая ежедневно у цесаревны, и уже не как певчий, прикованный к своей капелле хуже чем крепостным правом, а как артист, доставляющий цесаревне удовольствие, наш хохол понемногу начал отшлифовываться и становиться похожим на людей. Им занимались уже и Нарышкин, и Шуваловы, и Лесток, и Воронцов. Особенно же заботилась о нем Мавра Егоровна Шепелева, проводившая целые часы в том, чтобы удовлетворять его любознательность.