Но вот Петра не стало, а фавор остался.
Какой же фавор? Пустой, бесцельный, самодурный, бессмысленный! Ни заслуг, ни ума, ни знания, ни труда – ничего не нужно для такого фавора, нужны только ловкость да внешний лоск! Одним словом, начался женский фавор, который не только безмозглого, но красивого немецкого барончика может предпочесть всем канцлерам и генералиссимусам в мире, но даже статного и плечистого конюха поставить в ряд царственных особ и который будет слушать этого конюха больше, чем всех гениев, всех философов на свете. Будет слушать даже вопреки всем доводам собственного разума и сердца. Остерман, как умный человек, такое естественное направление нашей общественности понял и вполне усвоил. Сознавая, что для внешнего блеска он уже не годится, Остерман решил вместо себя поставить трех братьев Левенвольдов, которые должны были ему служить тем, на что именно сам он был не способен.
Проговорив эту тираду, Андрей Дмитриевич остановился и посмотрел на племянника с многозначительной и вызывающей улыбкой. Видно было, что он говорил это не без цели и желал знать, что об этом думает его племянник.
И действительно, слова дяди покоробили молодого князя.
– Какие средства, дядюшка? И неужели вы называете это умом, делом?
– Что ж, милый друг, средства верные и самые подходящие. Политика и нравственность – вещи несовместимые, лучше сказать, настолько совместимые, насколько могут одна другую покрывать. Остерман политик великий. Он это доказал на деле. Доказал, что он и умен, и трудолюбив. Притом он и честен относительно; другие на его месте бог знает как бы нажились. Но чтобы даже свой ум, трудолюбие и честность применять к делу, чтобы быть самостоятельным, ему нужно было быть сколько-нибудь обеспеченным. Обеспеченным против колеса и пытки! Хорошо нам, сидя в покойных креслах, после сытного завтрака, вне всяких столкновений и после визита герцогу, где нас так приветствовали и ласкали, сидеть и рассуждать о том, в какой степени та или другая мера совпадает с требованиями нравственного чувства. А Остерману приходилось чуть не ежедневно, в воздаяние своих трудов и заслуг, выбирать одно из двух: или бежать к себе в Вестфалию на голодную смерть, или раболепствовать беспредельно перед могучим временщиком, захватившим власть без прав и оснований, но могущим одним росчерком пера отдать его палачу. Понятно, ему было не до отвлеченных рассуждений о нравственности. Положение было слишком некрасиво, чтобы не желать из него выйти, особливо когда вспомнишь, что этот временщик не задумался подвести под кнут родного зятя, мужа своей родной сестры, Девьера, когда тот ему не угодил. Обеспечение против такого тяжкого положения могли предоставить ему Левенвольды. Понятно, он ими и воспользовался.
Былые отношения Меншикова к Екатерине, до того еще как Петр взял ее к себе, были ни для кого не тайна. Но не было никакого сомнения в том, что после того между ними не было никакого особого сближения. Тем не менее он постоянно сохранял на нее чрезвычайное влияние. Благодарность, нежные воспоминания, взаимность обоюдных услуг, признание его действительно недюжинных способностей и, наконец, привычка в течение многих лет во всех затруднительных случаях жизни обращаться к Меншикову и от него получать всегда разумный совет и возможную помощь до того расположили к нему Екатерину, что она, кажется, без него не могла и думать. Сообразив все это, Остерман пришел к заключению, что никаким трудом, никакой заслугой он не может в глазах Екатерины подняться настолько, чтобы стать в уровень с Меншиковым. Стало быть, нужна была другая сила. Какая же? Остерман знал Монса, видел его внезапно выросшую силу еще при жизни Петра – силу, перед которой принуждены были склоняться даже такие тузы, как Головкин, Нарышкин, Лопухин и сам Меншиков. Немного нужно было соображения, чтобы осознать, что такая женщина, как Екатерина, став независимой и самодержавной, не остановится на одних воспоминаниях; стало быть, Монс должен воплотиться, и, уж разумеется, не в Меншикове, который как ровесник Петру и поставленный на вершину власти был уж слишком тяжел для подобных похождений. Вот и явился воплощением Монса твой приятель, красавчик Левенвольд, второй брат, Рейнгольд. Он и попал в обер-камергеры и андреевские кавалеры, будучи девятнадцати лет от роду. Ему-то и взялся Остерман быть головой, с тем что он будет ему рукой и защитником против всякой напасти. Остерман рассчитывал, что влияние Левенвольда будет сильное. И точно, под руководством Остермана, остающегося в тени, он чуть самому Меншикову голову не свернул, когда тот ездил хлопотать, чтобы его в курляндские герцоги выбрали. Во всяком случае, Остерман достиг того, что никакая сила Меншикова не в силах была его смолоть в порошок. За него бы вступились, его бы отстояли.