– Ну что? – спросил он с легким оттенком иронии, подходя к цесаревне. – Так и не спим мы, так и мучит нас что-то непонятное? И опять мы плакали, горько плакали? Что ж делать-то, и сами мы не знаем, отчего так сердечко бьется и слезы невольно бегут.
– Нет, доктор, сегодня плакать у меня есть причина. Мне жаль усердного и способного слугу моего отца, который, бывало, и меня маленькую баловал и забавлял, привозя из Астрахани разные шитые башмачки да кораблики и разные татарские лакомства. Я была еще дитятей, но и тут всегда, бывало, радовалась, когда узнаю, что приехал Артемий Петрович Волынский. И теперь он всегда и во всем выказывал мне свою преданность, выказывал, что он верен памяти моего отца и более всего на свете любит свою родину. И боже мой, в чем он виноват? Виноват в том, что мерзавцев назвал мерзавцами, воров – ворами! Правда, как вздумали судить, так нашли и ему вину. Там стихарь какой-то взял, и дерево срубил, и какого-то шута прибил. Ну на что ему стихарь? Если он взял его, то из упорства, по характеру. Но ведь, может быть, из его упорства-то исходила и сила его к нам преданности и усердной службы. А дерево? Нужно было срубить – и срубил! Что тут особого? Что же касается взяток… Э, боже мой, скажите, кто их не берет? Мой покойный отец, как ни старался искоренить, что ни делал против этого общего зла – все ничего не мог сделать! Но Волынский, видимо, был не взяточник: после него почти нечего конфисковать. А уж точно можно сказать, что на службе нам себя не жалел.
– Говорить нечего, прекрасная царевна, Волынский был крутой и дерзкий человек.
– Да. Но за это разве рубят головы? Разве нарушил он чем-нибудь уважение к императрице или коснулся чем ее священных прав? «Благодарю, что вразумлять меня вздумали»,– сказала она человеку, который правдиво указал на то, что есть, в чем действительно она кругом обманута. Но положим, он ошибся. Ну, и следует сказать, что это вздор. Наконец, прогнать от себя. А то казнить! Притом его не только казнили, его истиранили. Когда его везли, то ноги и левая рука были зашиты в мешки, потому что были на пытке раздроблены и не держались. Не тронута была только вывороченная на дыбе правая рука, чтобы палачу можно было ее рубить. Когда же в терзаниях пытки среди мучений, от одних рассказов о которых стынет кровь, он, может быть не помня себя, сказал, что и на Лобном месте, перед казнью, во всеуслышание объявит, что умирает от клеветы и злобы Бирона, тогда что же? Везя на казнь, в отягчение уже утвержденного и объявленного приговора, его завезли в новые Преображенские казармы и там раскрыли силой рот, щипцами захватили и вытянули язык и вырезали его под самый корень, заявляя обезумевшему и окровавленному: «Теперь говори что хочешь». Ужасно! Ужасно! И это христиане! Боже мой, кажется, себя бы отдала на растерзание, чтобы избавить, облегчить. И это не тиранство? Не ужас? – И она снова заплакала, зарыдала лихорадочно.
– Не говорите об этом, царевна; успокойтесь! Вы себя раздражаете такими картинами, – уговаривал доктор. – Вы этим только расстроите себя.
– А другие чем виноваты? Ну, положим, этот дерзкий человек воров называет ворами, тогда как и сам не святой. Ну, а те: Хрущов, Еропкин? Те ничего не писали, ничего не подавали и даже ничего не говорили. Их-то за что убили, за что семейства их осиротили? Они только слышали записку Волынского, но о вассальстве польскому королю и об уступке немцам за деньги русской крови даже и не слыхали! Их-то за что? Приятели, видите, Волынскому, жить и красть мешают.
Елизавета хлебнула воды из стакана и оперлась обеими руками на столик. Слезы капали у нее из глаз.
– Полноте, полноте, прекрасная царевна, разве можно так говорить? Не приведи бог, еще себя подвергнете опасности. Вы знаете, что у вас ведь и стены слышат.
– Да, и это моя жизнь! Я могу говорить только с вами и думаю, что со мною давно бы кончили, если бы не боялись за себя. Зато купили все и всех. Одни вы не соблазнились.
– И соблазниться нечем было. Разве я мог бы столь прекрасную царевну променять на золото Бирона? Нет, вы знаете, это невозможно! С моей стороны тут нет никакой заслуги, тут только преданность. Но успокойте же себя, не плачьте! Нам, преданным памяти вашего папа́, преданным вам, больно видеть, что наша прекрасная, любезная и веселая царевна все скучает, все плачет, нездорова. Успокойтесь же! Вот я вам дам успокоительных капель, примите.
И доктор стал ухаживать за плачущей цесаревной, как за ребенком. Он дал ей капель, потом воды, дал понюхать спирту, помочил виски кельнской водой, пересадил на диван, положил подушку за спину, взял за руку и сел подле на стул, наблюдая и считая ее пульс.