Выбрать главу

Ничего подобного не приходило в голову старой Силантьевне, вынянчившей всех трех княжат и любившей Андрея Васильевича, как старшего и наиболее к ней приветливого. Она сидела на скамеечке и тихо плакала. Ей очень хотелось бы повыть, поголосить, как она называла. Смолоду же говорили, что она мастерски умеет выть. Но увы, ввиду строгого запрета и страха перед немедленным изгнанием, она должна была плакать молча.

В комнате стоял еще Гвозделом, одетый в княжескую ливрею, которая сидела на нем, как на корове седло. Он был позван сюда, потому что мог поднимать и ворочать князя, пожалуй, вместе с кроватью. Стояли еще: комнатный дежурный и два казачка, на случай необходимых посылок. В раскрытых дверях виднелись еще: старый дворецкий, ключница, Федор, несколько лакеев и женщин из домовой прислуги, а также несколько посторонних любопытствующих с села, имевших случай сюда пробраться: старая дьяконица – вдова умершего дьякона, пономарша, харчевница и еще кое-кто, кому дома делать нечего, а везде совать свой нос – страсть.

– А что, коли умрет, наймут плакать? – спросила старая дьяконица у харчевницы, зная ее давнишнюю дружбу с Силантьевной, дворецким, ключницей и вообще с аристократией домовой прислуги.

– Как чать не нанять! – отвечала харчевница. – Ведь заправский князь, большой барин. Нельзя же такого барина да в молчок, как нищего какого, хоронить.

– А ведь как батюшка-то его, князь Василий Дмитриевич, помер, – тоже ведь большой барин был, – а не то что плакальщиц не нанимали, и своим-то голосить не дали. Я хорошо помню. Мужа читать позвали, а нас ни-ни! – заметила пономарша.

– Он тогда запретил, – ответила харчевница, махнув рукою на постель. – Из чужих земель тогда воротился и говорит: «Нехорошо, неприлично!» В чужих землях, вишь, не плачут, и не велел.

– В чужих землях! Да там о ком плакать-то? – рассудила дьяконица. – Все немцы, хранцузы да басурманы разные живут. Еще бы о них плакать! Коли умер который, так туда ему и дорога; одним басурманом меньше! А по нашем, заправском, православном князе, да как не плакать? Хоть бы и не платили, так все же поневоле голосить пойдешь.

– Вишь ты! А вот не велел! – резюмировала харчевница. – Матушка-то его, княгиня Аграфена Павловна, потом очень сердилась и огорчалась. Дескать, неужели сто рублей пожалеть на плакальщиц, а отца хоронить, будто какую мелкую сошку-помещика? А он все свое: дико, говорит, и грех. А какой тут грех? По-моему, бедным людям работа. Ну да и то, перепадет им что за вытье, ко мне горло промочить зайдут, – высказалась харчевница.

– Зато как княгиня-то Аграфена Павловна побывшилась, – начала рассказывать пономарша, – его-то не было, в каком-то настранном государстве, говорят, звезды считать учился. Похоронами-то распоряжался молодой княжич Дмитрий Васильевич, – князь Юрий с матерью-то в разладе был и только в самый день похорон приехал, – так тот не только что всех своих баб сгоном на вой согнал, да и чужих плакальщиц чуть не с сотню нанял. Четыре дня голосили без устали. На похоронах, впереди гроба-то, чуть не с версту все плакальщицы шли и во всю мочь голосили. Таково жалостно было, как по матери родной плакали. А тут была одна из Пенькова; как начнет она причитать да приговаривать, откуда что берется, кажись, камень и тот бы расплакался.

– Да, бывают иные. Так, пожалуй, и теперь плакать велят, коли князь Дмитрий Васильевич хоронить станет.

– Береги только бог от Юрья Васильевича, коли делиться станут! Не приведи бог! Такой аспид, что и сказать нельзя! И в кого только он уродился. Кажись, и в роду-то у них эдакого аспида не бывало.

Молодой доктор все время продолжал всматриваться в бесчувственное лицо больного, прислушиваться к нервному вздрагиванью, обозначавшемуся в его дыхании то перерывами, то каким-то урканьем, слышным даже для непривычного уха. Он смотрел и думал, но придумать после принятых уже мер не мог ничего.

В это время, плотно закусив и хорошо выпив, вошли и другие доктора. Благодарные за роскошное угощение, они подумали: «Однако, ведь мы здесь не для того, чтобы угощаться, нужно и дело делать».

– Ну что? – спросил один из них у молодого доктора, но тот не отвечал.

Ему пришла в голову идея, и он весь отдался ей, отдался так, как отдаются идее только в годы первой деятельности. Устремляя горячий, пристальный взгляд в лицо больного, он не видел и не слышал ничего. Ему показалось, будто он заметил нервное сотрясение в зрачках князя, и он смотрел и смотрел, смотрел и думал.