«Эй, мы встретились вдруг на лестничной площадке возле деканата. Вы были сдержанны до строгости и веретенообразны, словно бы изящество Ваше достигается невидимым простому глазу сверхскоростным вращением вокруг собственной оси, а сдержанность лишь скрывает энергию этого вращательного изящества. Холодная пропасть Ваших синих глаз — и мы разбежались по нашей трудовой суете.
Дико захотелось. Захотелось написать Вам. Вам про Вас. Без ущемленного самолюбия, искренне и дружески и даже — не побоюсь этого слова — с любовью. Но моя любовь (стыдно) — это, в сущности, потребительство, пожирание… Как-то я назвал Вас «исполнительницей ролей»; теперь же я уверен в этой своей догадке. Вы не просто живете, Вы — исполняете жизненные роли.
Исполнение ролей — вот ключ ко всему. Прекрасна роль любящей, приятна — любимой; никакой приятности в роли поучаемой (да и поучаемого), бессмысленна роль исполнительницы ролей. Но… Но на этой бессмысленности строятся взаимодействия людей. Лишь исполняя роли человек — член общества. А в промежутках между ролями человек есть собственно человек — человек, познающий счастье. У Вас этих промежутков нет. Потому что нет жизненной спеси. Вы не просто бьетесь за исполнение своих желаний, то есть удовлетворяете свою, спесь, Вы исполняете беспроигрышную роль, роль исполнительницы ролей.
Я — декорация. Ваш образ меня — партнер для роли невесты… Рад, что Вы стали житейской наградой обыкновенному хорошему человеку. Но откройте Ваши очи и полюбите его истинно таковым, каков он есть. Не делайте из него партнера для Вашей роли жены.
Любая роль требует логики. Логика человека расходится с логикой жизни — это обыкновенно. Необыкновенна лишь роль счастливого человека. Любовь и счастье вполне обыкновенны для человека нелогичного.
Было бы нелогично играть роль нелогичной женщины…»
Аспирантуру Людмила бросила, переехала в Серпейск. Религиозная тетка оставила ей квартиру, сама перебралась в деревню к больной бабке. Был у Людмилы глухой, горький период, забитый школьными делами и утомительной заботой о своей внешности. Костька спасал ее от пустоты, но в поздний час бывало до слез одиноко. Праздник виноватости обманул… но ведь не лошадь же и не Витек обманули ее тогда, а она сама себя. Лебедев обманул ее огонь, знак предвкушения любви и счастья… Доцент виновен тоже — сразу, с налета не обманул, а растягивал обман четыре года; теперь-то Людмила уверена, что были у него другие женщины, какие-нибудь старинные подруги или мимоходные девочки. Зачем же она ему была нужна? Неужели как машинистка? Он ведь надоумил пойти на курсы, подарил югославскую машинку… Пожалуй, она ему с лихвой отработала машинописью подарки и прочее… хотя вряд ли… Почему же он «не срывал цветка»? Боялся обмануться? Нарушить равновесие? А может, написать ему?..
Самой странной неправильностью ее жизни было школьное мнение, что мужчин у нее тьма, что физрук разводится из-за нее, что она чуть ли не особа легкого поведения, — даже такие слышались голоса. А был как раз только сосед, починивший как-то замок и считавший своим долгом забредать по пьянке и нести всякую чепуху — мол, мужика ей надо, мол, на работе у них все-все только через поллитру… Ездила несколько раз в деревню, где хозяйствовала тетка, а бабка уже еле двигалась, хотя на язык осталась остра, лишь голос ослаб; Костька сразу же стал «Костик-хвостик», а она сама — «Люська-безмуська». Тетка же была молчалива, не снимала черного платка и регулярно опускалась на колени перед иконами. Костька боялся спать в горнице, пришлось его тихо убеждать, что бога, во-первых, нет, а во-вторых — он очень хороший и детей никогда не пугает, не обижает. Они постелились на кухне, Костька заснул… Днем возле колодца вдруг остановился трактор «Беларусь», и оттуда высунулся загорелый, веселый… Витек?! «Здорово, городская! Грят, с пацаном прикатила, мужа забыла. Вечерком приходь на речку — я как раз уже там буду косить, — побалакаем, гля, добалакаемся…»
Трактор тарахтел из конца в конец по склону, чиркая лучом фары черный небосвод, а едва Людка присела, трактор остановился и погас, продолжая тарахтеть. Подошел Витек, пахнущий слегка машиной и очень сильно одеколоном «Шипр», мгновенно собрал костерчик и выложил огурчики-помидорчики, яйца, колбасу, хлеб. Все происходило деловито, простецки. Витек предложил ей самогон, она отказалась. Он выпил, перекусил, рассказал про житье-бытье: трое детей, на заработок и на жизнь не жалуется… «Ну а ты чего? Жизня перекосилась? Хошь, подрихтую на денек-другой? Да чего я, за тобой же должок еще с того лета!..» Он был страшно сильный, впрочем, она не сопротивлялась. Потом для ласки и правильности она поцеловала его в губы, как когда-то целовал ее доцент, и спросила про жену. «От нее не убудет! — рассмеялся Витек,— Она опять уж брюхата, грит, вот самподряд наладится по правде, так сразу арендуешь полсовхоза — остальным и делов не останется, только бумагой трясти да еще нас стеречь, каб не убегли бы!» Неправильно, что тогда она не почувствовала за собой никакой вины, — кругом же виновата, не Витек же тогда ей полюбился, а запах «Шипра».