Выбрать главу

— Это я и есть. И сижу…

— И чего вы здесь?.. В такую пору?

— Пришла вас повстречать. — Мать грустно усмехнулась. — Ох, дети, дети! И чего пустились вплавь? Или вам уже жизнь надоела? Это же не шуточное дело. Кубань в таком разливе… Хусин, это твоя затея?

— Моя, тетя Голубка, моя…

— А совесть у тебя есть, Хусин?

— Как же без совести? — удивился Хусин. — Есть, тетя Голубка, есть…

— Голова у тебя, Хусин, ухарская, вот что я тебе скажу… Так и погибнуть нетрудно.

— Мамо, и чего вы тревожитесь? — сказала Елизавета. — Мы не маленькие…

Молодые люди рассмеялись, и смех их был такой веселый, будто старая женщина, что так о них тревожится, совсем уже выжила из ума, а они умные, и им ничего не страшно. Смех обидел Евдокию Ильиничну, и она сказала:

— Хватит усмешек, Елизавета! Иди-ка в хату, иди. Вся мокрая, еще простудишься. Да и в школу завтра. — И к Хусину: — А ты, герой, плыви в свой аул… Тоже, наверное, мать ждет и беспокоится… Малость погеройствовал на бурунах, и хватит… Так что…

— Тетя Голубка, я провожу Лизу, — перебил Хусин. — Можно?

— Чего ее провожать? Хата-то ее рядом… В хуторе одиноко и нехотя тявкала собака.

Шумела, билась о берег Кубань. Елизавета наклонила голову, будто прислушиваясь и к шуму, и к собачьему лаю, туфлей ворошила гальку, мокрый подол холодил колени. Хусин понял, что сегодня не суждено ему проводить девушку до порога её дома, покосился на Евдокию Ильиничну. «Эх, мамаша, и откуда ты взялась на мое горе!» Спустился с кручи, начал сдвигать лодчонку. Зря только вытаскивал. Елизавета тоже сбежала к берегу. Хусин подал холодную руку и шепнул, что утром он снова переплывет реку, зайдет к Елизавете, и они вместе пойдут в школу. Попрощался с Евдокией Ильиничной, с Елизаветой, взял весло и прыгнул в лодку. Сразу выскочил на быстрину и закружился, будто затанцевал. Течение уносило его наискось. Когда Хусин, белея шляпой, вышел на тот берег и направился в аул, мать и дочь входили в хату…Елизавета лежала в постели с закрытыми глазами. Виделась ей бурлящая река, лодка и белая шляпа Хусина. Она слышала, как мать осторожно присела на кровать. Наверное, что-то скажет, так, зря не присела бы. Или станет ругать, поучать — все матери это делают. Сидела и молчала. Знала, что дочь еще не спала, а молчала…

— Лиза, что-то Илюши долго нету…

— Он со Стешкой… Мы уплыли, а они ушли пешком… Еще, наверное, идут.

— А я думала, и Илюша со Стешей по Кубани несутся… Эх, детки, детки, горе с вами… Вот и вы с Илюшей, мои самые младшенькие, выросли. Илюша идет по дороге со Стешей, а ты с Хусином несешься по Кубани. По всему вижу: скоро останусь одна…

— Что вы, мамо!.. Я никогда вас не брошу.

— Все дочки так говорят… И ты думаешь, я только сегодня об этом вспомнила? То, что надлежит матери примечать, я приметила не сегодня и не вчера. От материнского глаза, доню, не укрыться. И я не осуждаю, Лиза… Сама была такая, знаю. И Хусин, конечно, парень славный… Только он же нерусский, Лиза!

— А что тут такого, мамо, что нерусский?

— Как-то непривычно… Чужая вера, чужая нация… Не пойму, Лиза, или для тебя нету наших, станичных парней? Против Хусина я ничего не имею, может, он и лучше иных, может, и смелее прочих… А только как же вы будете жить, ежели само дело коснется дальнейшей вашей жизни? Думала ты об этом, Лиза?

— Об этом, мамо, и думать нечего…

— Да как же так нечего? Или станешь жить в ауле? Или примешь чужую веру и станешь невесткой у черкесской матери? Как же так? Не пойму… Обычаев ихних ты не знаешь, языка ихнего не понимаешь… Ох, трудно, дочка, придется отвыкать от всего русского… Хусин, верно, по-русски говорит чисто, как все одно русский — не отличить… А только будут у вас детки… Не отворачивай голову, мать не чужая тетка, матери не стесняйся. Дело житейское, где истинная любовь, там и детишки, от них не уйти… И как с ними тогда? На каком наречии они станут лопотать? И кто они будут по нации, Лиза? Черкесята или русачки? Подумала ты об этом? А я подумала, и через то неспокойно у меня на душе… Хусин мчит тебя по бурунам и радуется. А почему мчит и почему радуется? Потому, что любит… Не любил бы, так и не бросался бы очертя голову в реку, не геройствовал бы…

— Хусин смелый! Неужели, мамо, это трудно понять?

— Как раз это понять нетрудно… Разве я говорю «трудно»? Парень, слов нет, не из робкого десятка. Орел, и все! Это понятно. Да только разве смелость — главное в человеке? И еще мне непонятно, доню, что у тебя с Хусином.

— Что тут непонятного, мамо? Мы вместе учимся, дружим.

— И учитесь и дружите, разве я против?.. Но чего Хусин, скажи, так зачастил в Прискорбный? Или ему наш хутор сильно нравится и дом его не в ауле, а у нас, в Прискорбном? Вместо того чтобы со школы идти домой по мосту, так он является с тобой в Прискорбный, а отсюда переплывает в лодке на свой берег. И так каждый день. А сегодня и вовсе отличился: не по дороге пришел, а на бурунах прилетел, герой! А на той неделе, помнишь, вдруг на коне в хутор прискакал. За оградами такую джигитовку устроил, что весь хутор на ноги поднял… И всё для тебя старался, все тебе хотел показать свое: геройство… Ну что это такое, Лиза?

— А что тут такого, мамо? У Хусина отец табунщик… И тот конь, на котором тогда Хусин джигитовал, из табуна, и знаешь, мамо, какой это конь? Скаковой и обученный… От хозяина ни на шаг. Скажи, ложись — и ложится… Удивительный конь!

— Знать, отец Хусина табунщик?

— Угу…

— Кто же у него мать?

— Обыкновенная, как вы, мамо… Только она птичница. Да и чего вы сегодня разговорились?

— Тревожусь, дочка.

— Чего ради?

— Все через то мои тревоги, что разные вы с Хусином…

— Как это разные? Даже смешно!

— На разных берегах родились. Ты — на левом, а он — на правом…

— Но оба берега кубанские!

— Тебе, Елизавета, все шуточки… И в кого пошла такая?..

— В вас, мамо. — И рассмеялась, уткнувшись в подушку. — Да и что тут такое страшное, что я дружу с Хусином? Мы и сидим с ним на одной парте. Он отличник и мне помогает… Он, мамо, умный… А то, что черкес, так что же тут такого? Даже смешно об этом говорить! Тех черкесов, мамо, какие были с кинжалами, и вообще всякие там абреки, давно уже нету… Да и язык у нас с Хусином один, и школа одна. Может, и институт будет один… Да я, мамо, и забываю, что Хусин нерусский. Он даже песни русские поет. А имя у него хоть и нерусское, а красивое, Хусин Карданов! Правда, красиво? Он как все наши ребята, только еще лучше… Он даже дома со своей матерью говорит по-русски. И мать его хорошо знает наш язык. А с дедушкой Хусин говорит по-своему: дедушка не знает русского языка, а Хусин дедушку сильно уважает… Я тоже немного понимаю по-черкесски. Черкесский язык, мамо, нетрудный…

— Так ты что, Елизавета, была у Хусина дома?

— Один раз… Не одна, а с девочками. Хусин показывал нам саблю. Знаете, мамо, какая это сабля? Старинная и вся в серебре… Еще дедушкина…

Мать не ответила: не знала, что сказать, — и разговор оборвался. Молча, бесцельно смотрела она на окно. Слезы туманили глаза. Вот, оказывается, какая новость! Елизавета уже была у Хусина дома. Она, видишь ли, и язык его понимает, и язык, выходит, нетрудный… И как восторженно говорила о сабле, о Хусине, о его дедушке!.. Мать услышала ровное посапывание. Елизавета натянула на голову одеяло. Не то спала, не то, желая избавиться от нравоучений матери, прикинулась спящей..

Усталая, с гнетущей тяжестью в голове, Евдокия Ильинична легла в свою кровать. Хотела сразу же уснуть, чтобы пораньше, как она это делала всегда, встать к телятам, и не смогла. Пропал, сгинул куда-то сон. Видно, такова участь матери — не спать из-за детей. И тогда, когда качала их в люльке, не спала, и теперь, когда они выросли, приходится не смыкать глаз и все думать, думать. Ее удивляло и пугало то, что Елизавета так смело говорила о Хусине. Обычно девушки (на Кубани так повелось издавна), когда кто-то касается их сердечных тайн, пусть это мать или отец, стеснялись, краснели и теряли дар речи. Елизавета, может, и краснела, в темноте не видно, но не застеснялась и дара речи не потеряла. Мать заметила, что дочка даже обиделась и, может, поэтому с таким жаром защищала Хусина, точно парню угрожала опасность.