Выбрать главу

Те люди, что находились во второй колонне, нравились Евдокии Ильиничне, нравились не потому, что одевались по-городскому и ехали на машинах, а потому, что были умные, вежливые. Скажем, художник Леонид и его жена Клава — они из той, из второй колонны. Сын Антон говорил, что у них родители тоже колхозники. Живут где-то близ Изюма. Люди простые, обычные, а дети вышли какие образованные — любо посмотреть. И суть не в том, что жена Леонида, тоненькая, как веточка краснотала, появилась в Прискорбном в штанах, — такое на Кубани не новость. Было прежде и есть теперь: иная разудалая бабочка натянет мужнины шаровары, прыгнет в седло или на велосипед и понесется похлестче любого казака. Суть в том, что с Евдокией Ильиничной Леонид и Клава были обходительны, ласковы. И поговорить с ними приятно. «Мамаша, зовите нас по имени — Леонид и Клава». Так и сказали. И на жизнь они смотрят как-то так, будто все, что попадалось им на глаза, видели впервые. Все их и радовало, и удивляло, и все им хотелось и сфотографировать и зарисовать. И на хозяйку и на ее хату поглядывали то с удивлением, то с жалостью. Евдокия Ильинична тихонько смеялась, прикрывая фартуком рот, когда Леонид и Клава пошли на огород и начали фотографировать и рисовать…. и что бы вы думали? Нужник! Обыкновенный, из плетешка, без крыши, какие стоят на каждом огороде. Зачем им понадобилось рисовать такое неказистое строение? И смотрели они на нужник так, как смотрят люди на страшное несчастье. Пришли в хату, помыли руки, и Леонид, улыбаясь Евдокии Ильиничне, сказал:

— Мамаша, а туалет у вас далековато. И не укрыт ни от дождя, ни от холода. Летом еще терпимо, мириться можно, а как же зимой? А если пурга или морозы?

Евдокию Ильиничну разбирал смех, и она, отворачиваясь и ладошкой закрывая рот, сказала:, — Обходимся…

Евдокия Ильинична принесла из кухни сковородку и тарелку, нагруженные аппетитно подрумяненной рыбой. Усачи и голавли лежали горками и были поджарены не то чтобы хорошо, а отлично. Глаз ласкала тончайшая корочка, возьмешь ее в рот, а она похрустывает, пальчики оближешь! По хате и по всему двору гулял такой приятный запах, что наши гости не стали терять времени и поспешили к столу. Как внимательная хозяйка, знающая привычки городских людей, Евдокия Ильинична положила на колени гостям, сыну Антону и невестке свежие, только что вынутые из сундука рушники, дала вилки — в доме их оказалось только четыре. Внука и внучку повязала белыми фартуками, и завтрак начался. Хвалили рыбу, рыболова Илью, хозяйку и ели, не стесняясь. Желая показать матери, что он еще помнит хуторской обычай, Антон не взял вилку. Руками умело разломил крупного, мясистого голавля, посыпал солью и, наклонясь к столу, начал есть. Один Илья ел без особого желания. Часто поглядывал на двери, будто кого поджидал. В глазах его туманилась грусть. Поглядывал на Клаву (она осторожно выбирала из голавлевого бока кости и вилкой несла в рот кусочки рыбы), а думал о том, как было бы хорошо, если бы рядом с ним сидела не эта незнакомая ему женщина, а Стеша… Молоко пить не стал, сказал, что ему нужно перегнать на островок лодку, а то вода прибывает, и поспешно вышел из хаты. Сказал же он неправду. Не лодка манила, а Стеша. Илье не терпелось повидаться с Зойкой. Надо же было на что-то решиться. Посмотреть, как Илья будет перегонять лодку, пошли Елизавета, Юрка и Катя. Илья вдали от хаты остановил Елизавету и сказал:

— Я пойду по берегу к островку, а ты сбегай к тете Зойке и скажи, чтобы зараз же пришла… Тихонько, на ухо скажи, что я жду…

Евдокия Ильинична принесла кувшин, наливала молоко в стаканы и расхваливала свою корову. Пригубила стакан, как бы желая убедиться, в самом ли деле молоко какое-то особенное. Да, точно, особенное. Евдокия Ильинична весело посмотрела на сына, не пряча от него щербину, и спросила:

— Сынок, к Онихримчукову поедешь?

— Обязательно…

— Ох, лучше не езжай… Начнет Онихрим-чуков жаловаться.

— На что, мамо?

— На то, что не хотят наши хуторяне переселяться на Щуровую улицу.

— Как не хотят?

— Ну, обычно. Сказать, не желают.

— Мамо, вы тоже не желаете?

— И я не желаю… Не хочу, сынок, от своих людей отбиваться.

— Но почему, мамо?.

— Да, да, почему? — живо спросил Леонид. — Евдокия Ильинична, можете ли вы толком нам объяснить, почему и вы и хуторяне отказываетесь от своего счастья? Или у хуторян нет денег, чтобы заплатить за новые дома? Я ничего не могу понять.

— Загвоздка не в деньгах…

— Тогда в чем же?

— Есть, дети, одна закавычка…

— Неожиданное препятствие, — пояснил Антон, взглянув на Леонида и Клаву. — Какая же, мамо, та закавычка?

— Щуры! — Глаза у матери слезились и озорно блестели. — Щуры не дадут людям спокойно жить. Знаешь, сколько их там гнездится — тучи! А какой на зорьке поднимается щуровый гвалт — ушам больно! На десять верст слышно. На что Кубань шумливая, так и она перед щуровыми голосами смолкает. Вот хуторяне и боятся: не смогут спокойно спать… Это, сыну, и есть закавычка..

— Не хитрите и не мудрите, мамо, — сказал Антон, закуривая. — Это Леонид или Клава еще могут вам поверить. А я-то сын ваш и хитринку вашу вижу в ваших глазах. Щуры не дадут спать? И такое придумали, мамо…

— Эх, Антоша, Антоша, хоть ты и сын мой, а ничегошеньки ты не видишь. — Мать виновато взглянула на гостей. — Всем вам удивительно. Что же это такое, думаете, или совсем посдурели хуторяне, что от своего добра убегают? А известно вам, дети, что оно такое — переселить целый хутор? Это все одно, что разорить птичьи гнезда. Пойдите и разорите в круче щуровые поселения. Что скажут щуры? Возрадуются, благодарить станут?

— Птицы! Гнезда! Слышишь, Антон, очень удачное сравнение, — сказал Леонид. — Мамаша, вы говорите образно и точно… Разорить птичьи гнезда… — Мамо, новые-то гнезда покрасивее и для жизни поудобнее, — сказала Надежда, краснея и улыбаясь. — Может, я и не- права, но всем же видно, что хутор погибает.

— Верно, дочка, хутор гибнет, — согласилась Евдокия Ильинична. — Кубань съедает хутор… И те домики, что на Щуровой, сказать, молодые, красивые, и поселять в них надо молодежь, тех, кому, еще жить и жить и кто еще не успел обзавестись своим гнездом. Им, молодым, все одно, где жить и к чему привыкать. И вы, Леонид и Клава, и мои дети уехали в город и там быстро привыкли. А старый человек так не может. Возьмите меня. Как же меня выселить из хутора? Тут, в этой хате, вся я и вся моя жизнь. И любила, и страдала, и плакала, и веселилась, и детишек рожала — все тут, в этой хатыне. Более тридцати лет хатенка меня согревала и радовала. Так мы с нею и жили, считай, в обнимку. И чего тут только не было, и не знаю, чего больше: радости или горя и слез… И как же все это, насиженное и обжитое, бросить и уйти? В каждом уголочке вижу себя и свою жизнь, и на всем, к чему ни прикоснусь, лежат следы моих рук. И как же тут, в хате и в хуторе, привычно и хорошо!.. Утром встанешь, а кругом все свое, все такое милое сердцу… Правильно люди толкуют: в своей хате и стены жить помогают… Перенести бы наши хаты и дворы чуть подальше от Кубани, вот на тот пригорок…

— И на Щуровой будет свой дом, и он будет помогать жить, — сказал Антон.

— Такого, сынок, своего угла уже не будет, как не будет у твоей матери другой жизни. — Она тяжело вздохнула. — Одна у человека жизнь…

— Я, мамо, понимаю, и привычка и вся ваша жизнь — это весьма и весьма важно. — Антон курил и ходил по комнате. — Понять могу, а согласиться не могу! Хоть на старости лет поживите, мамо, по-людски, в светлых комнатах. Ведь эта привычная вашему сердцу убогость через год-два сама развалится. Тогда что, мамо? У своих сыновей жить отказывались? Где будете жить? Развалится же хатенка, и отремонтировать ее уже нельзя… И Кубань все одно смоет хутор.

— Оно и мне, Антоша, не два века жить, как и моей хате…

Наступило молчание. Евдокия Ильинична платком вытирала слезы, и ни Антон, ни гости не могли понять, плакала она или старые ее глаза устали и слезились. Разговор о Щуровой улице не возобновился.