Как же вывести женщину из того гипнотического состояния, в котором она находилась, и как избавить ее от цепенящей напряженности, Леонид не знал. Он старался, не отрывал карандаш от бумаги, а на рисунке не было ни мысли, ни чувств. От такого портрета люди станут отворачиваться, и ничего, кроме недоумевающей улыбки, он не вызовет. Прибавить же к тому, что видел, что-то свое, выдуманное, чего не было, Леонид не решался. Боялся приукрасить, исказить натуру. Нужна была та се-редина, где правда жизни и правда искусства соединяются, как на стыке двух рек сливаются бурные воды. Как же это сделать одному? Евдокия Ильинична, как на грех, не помогала, а мешала, она, бедняжка, напрягаясь и не дыша, раздражала художника. Леонид откладывал испорченный лист, брал новый и рисовал, рисовал. И чем дольше всматривался в Евдокию Ильиничну, в ее одеревеневшие ладони, а затем в то, что получалось на бумаге, тем больше убеждался, что занимается делом пустым и никому не нужным.
Желая как-то помочь Евдокии Ильиничне забыть, что она позирует, Леонид, не прекращая работы, спросил, жарко ли бывает здесь в августе и можно ли купаться в Кубани. Заговорил о видах на урожай, об удоях на ферме. Полагал, что телятница отвлечется и примет свойственное ей нормальное состояние. Получилась смешная до наивности хитрость. Евдокия Ильинична не отвлеклась и не изменилась. Все так же заботясь о том, чтобы не помешать Леониду, она отмалчивалась или отвечала скупо, нехотя. Так прошло часа полтора. Тень подобралась к стене, а художник и натурщица заметно устали. У Евдокии Ильиничны на лбу и под глазами засеялась испаринка, такой тяжести в теле она не испытывала даже на самой тяжелой работе. Но не жаловалась, не подавала вида, что ей тяжело, крепилась и сидела все так же чинно, не дыша и не расслабляя мускулов.
И вдруг исчезли, пропали и напыщенность и строгость. Что случилось? Лицо повеселело и озарилось тем внутренним сиянием, каким отливает вода, когда ее просвечивают из глубины. Натуральная улыбка тронула плотно сжатые губы, показалась щербина, мигом куда-то сгинуло все то, что сковывало тело и стесняло дыхание. Леонид обрадовался, карандаш проворнее забегал по бумаге. Вот, оказывается, где пряталась та, нужная ему середина, и если вот так же Евдокия Ильинична будет улыбаться и смотреть с полотна, то каждый, взглянув на телятницу, непременно скажет: какой молодец художник! Как точно и как удачно уловил и сходство и характер!
Откуда же пришло к Евдокии Ильиничне это ее естественное состояние? Почему его не было раньше? Не отрываясь от дела, Леонид спросил:
— Мамаша, о чем вы. только что думали?
— А я не думала…
— Нет, думали… Ну, скажите, о чем?
— Так, пустое… О своем. Думки житейские.
— И все же о чем?
— О телятах… Разве нельзя? — Виноватая улыбка, мигающие глаза. — Ой, мамочко! — вскрикнула она. — Головушка моя забывчивая! Я тут сижу, рисуюсь, а они, славненькие мои, заждались меня. Пора их и покормить и попоить… И как это я позабыла? Побегу!
Ничто не могло ее удержать. Быстро, почти бегом прошла в хату. Появилась снова в своем будничном, подхваченном пояском платье, без орденов, и заспешила по знакомой тропе через огород на ферму.
Поспешный уход Евдокии Ильиничны озадачил художника. Леонид подошел к реке. Остановился на обрывистом берегу. Внизу бесновалась Кубань, шум ее был грозный, тревожный. На стремнине, где катились буруны, извивалась рыжая стежка пены. На той стороне под горой раскинулся аул, утопая в садах и краснея в зелени черепичными крышами. Горы вдали были задернуты жаркой дымкой, как кисейной шторой.
Леонид стоял и думал о том, почему в те минуты, когда Евдокия Ильинична позировала и мысленно находилась далеко от того, чем жила и о чем тревожилась, она изо всех сил старалась показать Леониду как раз то, чего у нее не было. И почему вмиг слетела с нее смешная маска и она стала и Евдокией Ильиничной и тетей Голубкой, как только вспомнила о том, что волновало ее много лет и волнует сегодня? Казалось бы, что тут такого особенного? Ну, вспомнила, что нужно кормить и поить телят, — и все. Мысли для нее обыденные, привычные, а в них-то, оказывается, и хранилась тайна, разгадать которую обязан художник. Леонид знал, что всякий труд облагораживает, возвышает. Труд же в коллективе не только возвышает, но и изменяет натуру человека, его характер, привычки. Это понятно. Непонятно было, как же художнику найти главное, нужное в том, что хотела ему показать телятница, и в том, что у нее было от природы, от жизненного опыта. Как практически, в живописи воплотить все то, что так знакомо в теории? Какими красками и с каким мастерством необходимо рисовать Евдокию Ильиничну, чтобы на полотне угадывалась ее жизнь? Как у этой с виду простой казачки показать те отличительные черты и черточки на ее лице и в ее характере, которые часто бывают скрыты от посторонних глаз?..
Глава 23
Колеса шуршали, давили кочковатую землю. Набирая скорость, «Волга» бросила прощальный взгляд на хаты, прошила светом фар темную зелень и покинула Прискорбный. Были гости, и уже не стало гостей — умчались. Возле своей хатенки осиротело стояли Евдокия Ильинична и Елизавета, грустно смотрели вслед скрывшейся в темноте машине. Мать все еще не решалась опустить прощально поднятую руку и смахнуть набежавшую слезу. «И чего это сынок укатил в такую рань? — думала она, пригорюнившись. — Или на что обиделся, или с Онихримчуковым поругался? Или все спешит, все торопится — некогда, бедняге? Поднялся ни свет ни заря и улетел, как птица. И все потому, что придумали люди себе на беду быстроходные колеса. Как же тут можно не спешить и не торопиться?.. И Илюша не пришел попрощаться с братом! Со Стешей ноченьку коротает. Что ему родной брат, коли Стеша стала ближе и роднее!..» Эх, мамо, мамо, насчет быстрых колес и людской непоседливости, возможно, вы и правы. Но вы же не знаете, да и как вы могли знать, что в этот предрассветный час Илья и Стеша прятались в лесу за Кубанью, и им было не до проводов Антона!
Над горами начинало светать. Бледнело небо, гасли звезды. Побитая грузовиками дорога вошла в Трактовую. Вот и Щуровая улица. Крылечки, пустые оконные проемы с уко-ризной смотрели на Антона. И Антон взглянул на них невесело, простился взглядом и отвернулся. Вспомнил свой разговор с Онихримчуковым. Онихримчуков смеялся и не то шутя, не то серьезно говорил: «Если прискорбненцы не пожелают переселиться в новые дома добровольно, то их переселят насильно». Ну и пусть Онихримчуков печалится. Ему-то лучше знать, что и как нужно делать. Только силой переселять нельзя. Известно, насильно мил не будешь. Но как быть? Весь хутор в аварийном состоянии…Дорога уже вышла за станицу и свернула на мост. По ту сторону реки фары озарили красную, как пламя, скалу, и машина пропала в узком и темном Кубанском ущелье.
Ехали молча. Прислушивались к могучему, идущему из земли голосу Кубани. Юрка и Катя спали, прильнув к матери. Надя и Клава с опаской поглядывали на отвесные скалы, снизу темные, а сверху укрытые курчавой зеленью. Леонид сидел рядом с Антоном, управлявшим машиной, и думал о Евдокии Ильиничне, видел ее, стоявшую возле своей хаты. Ему было и обидно и досадно оттого, что он не сумел сделать карандашные наброски портрета телятницы. Пробовал, старался, а ничего путного так и не получилось. Вспомнил, как Евдокия Ильинична, управившись на ферме, снова принарядилась, нацепила награды и несмело подошла к нему. Присела рядом на густую, как ковер, траву и спросила:
— Или раздумал рисовать, Леонид?
— Нет, не раздумал…
— А может, не гожусь для картины? Так ты скажи, не обижусь. Ить я уже старуха, собой неказистая… Рисуй молодых да пригожих.
— Зачем же рисовать молодых да пригожих? — нарочито весело спросил Леонид. — Они еще не заслужили.
— Э! Не cкажи! — возразила Евдокия Ильинична. — И у нас в станице есть такие бедовые парни и девки, что матерям и батькам за ними не угнаться. Поглядел бы, какие у нас разбитные молодайки на ферме. Ночуют в общежитии. Носят белые халатики, головы в ку-черях, а коров доят машинами, не то что, бывало, мы… Так что люди подрастают и образованные, и культурные, и на язык способные, не переговоришь…